*ЧАСТЬ ПЕРВАЯ, В ТЫЛУ*
Глава I. ВТОРЖЕНИЕ БРАВОГО СОЛДАТА ШВЕЙКА В МИРОВУЮ ВОЙНУ
Убили, значит, Фердинанда-то нашего,-- сказала Швейку его служанка.
Швейк несколько лет тому назад, после того как медицинская комиссия признала его идиотом, ушел с военной службы и теперь промышлял продажей собак, безобразных ублюдков, которым он сочинял фальшивые родословные.
Кроме того, он страдал ревматизмом и в настоящий момент растирал себе колени оподельдоком.
-- Какого Фердинанда, пани Мюллерова? -- спросил Швейк, не переставая массировать колени.-- Я знаю двух Фердинандов. Один служит у фармацевта Пруши. Как-то раз по ошибке он выпил у него бутылку жидкости для ращения волос; а еще есть Фердинанд Кокошка, тот, что собирает собачье дерьмо. Обоих ни чуточки не жалко.
-- Нет, эрцгерцога Фердинанда, сударь, убили. Того, что жил в Конопиште, того толстого, набожного...
-- Иисус Мария! -- вскричал Швейк.-- Вот-те на! А где это с господином эрцгерцогом приключилось?
-- В Сараеве его укокошили, сударь. Из револьвера. Ехал он со своей эрцгерцогиней в автомобиле...
-- Скажите на милость, пани Мюллерова, в автомобиле! Конечно, такой барин может себе это позволить. А наверно, и не подумал, что автомобильные поездки могут так плохо кончиться. Да еще в Сараеве! Сараево это в Боснии, пани Мюллерова... А подстроили это, видать, турки. Нечего нам было отнимать у них Боснию и Герцеговину...Вот какие дела, пани Мюллерова. Эрцгерцог, значит, приказал долго жить. Долго мучился?
-- Тут же помер, сударь. Известно -- с револьвером шутки плохи. Недавно у нас в Нуслях один господин забавлялся револьвером и перестрелял всю семью да еще швейцара, который пошел посмотреть, кто там стреляет с четвертого этажа.
-- Из иного револьвера, пани Мюллерова, хоть лопни -- не выстрелишь. Таких систем -- пропасть. Но для эрцгерцога, наверно, купили что-нибудь этакое, особенное. И я готов биться об заклад, что человек, который стрелял, по такому случаю разоделся в пух и прах. Известно, стрелять в эрцгерцога -- штука нелегкая. Это не то, что браконьеру подстрелить лесника. Все дело в том, как до него добраться. К такому барину в лохмотьях не подойдешь. Непременно нужно надеть цилиндр, а то того и гляди сцапает полицейский.
-- Там, говорят, народу много было, сударь.
-- Разумеется, пани Мюллерова,-- подтвердил Швейк, заканчивая массаж колен.-- Если бы вы, например, пожелали убить эрцгерцога или государя императора, вы бы обязательно с кем-нибудь посоветовались. Ум хорошо -- два лучше. Один присоветует одно, другой -- другое, "и путь открыт к успехам", как поется в нашем гимне. Главное -- разнюхать, когда такой барин поедет мимо. Помните господина Люккени, который проткнул нашу покойную Елизавету напильником? Ведь он с ней прогуливался. Вот и верьте после этого людям!
С той поры ни одна императрица не ходит гулять пешком. Такая участь многих еще поджидает. Вот увидите, пани Мюллерова, они доберутся и до русского царя с царицей, а может быть, не дай бог, и до нашего государя императора, раз уж начали с его дяди. У него, у старика-то, много врагов, побольше еще, чем у Фердинанда. Недавно в трактире один господин рассказывал: "Придет время -- эти императоры полетят один за другим, и им даже государственная прокуратура не поможет". Потом оказалось, что этому типу нечем расплатиться за пиво, и трактирщику пришлось позвать полицию, а он дал трактирщику оплеуху, а полицейскому-- две. Потом его увезли в корзине очухаться... Да, пани Мюллерова, странные дела нынче творятся! Значит, еще одна потеря для Австрии. Когда я был на военной службе, так там один пехотинец застрелил капитана. Зарядил ружье и пошел в канцелярию. Там сказали, что ему в канцелярии делать нечего, а он -- все свое: должен, мол, говорить с капитаном. Капитан вышел и лишил его отпуска из казармы, а он взял ружье и -- бац ему прямо в сердце! Пуля пробила капитана насквозь да еще наделала в канцелярии бед: раскололо бутылку с чернилами, и они залили служебные бумаги.
-- А что стало с тем солдатом? -- спросила минуту спустя пани Мюллерова, когда Швейк уже одевался.
-- Повесился на помочах,-- ответил Швейк, чистя свой котелок.-- Да помочи-то были не его, он их выпросил у тюремного сторожа. У него, дескать, штаны спадают. Да и то сказать -- не ждать же, пока тебя расстреляют? Оно понятно, пани Мюллерова, в таком положении хоть у кого голова пойдет кругом! Тюремного сторожа разжаловали и вкатили ему шесть месяцев, но он их не отсидел, удрал в Швейцарию и теперь проповедует там в какой-то церкви. Нынче честных людей мало, пани Мюллерова. Думается мне, что эрцгерцог Фердинанд тоже ошибся в том человеке, который его застрелил. Увидел небось этого господина и подумал: "Порядочный, должно быть, человек, раз меня приветствует". А тот возьми, да и хлопни его. Одну всадил или несколько?
-- Газеты пишут, что эрцгерцог был, как решето, сударь. Тот выпустил в него все патроны.
-- Это делается чрезвычайно быстро, пани Мюллерова. Страшно быстро. Для такого дела я бы купил себе браунинг: на вид игрушка, а из него можно в два счета перестрелять двадцать эрцгерцогов, хоть тощих, хоть толстых. Впрочем, между нами говоря, пани Мюллерова, в толстого эрцгерцога вернее попадешь, чем в тощего. Вы, может, помните, как в Португалии подстрелили ихнего короля? Во какой был толстый! Вы же понимаете, тощим король не будет... Ну, я пошел в трактир "У чаши". Если придут брать терьера, за которого я взял задаток, то скажите, что я держу его на своей псарне за городом, что недавно подрезал ему уши и, пока уши не заживут, перевозить щенка нельзя, а то их можно застудить. Ключ оставьте у привратницы.
В трактире "У чаши" сидел только один посетитель. Это был агент тайной полиции Бретшнейдер. Трактирщик Паливец мыл посуду, и Бретшнейдер тщетно пытался завязать с ним серьезный разговор.
Паливец слыл большим грубияном. Каждое второе слово у него было "задница" или "дерьмо". Но он был весьма начитан и каждому советовал прочесть, что о последнем предмете написал Виктор Гюго, рассказывая о том, как ответила англичанам старая наполеоновская гвардия в битве при Ватерлоо.
-- Хорошее лето стоит,-- завязывал Бретшнейдер серьезный разговор.
-- А всему этому цена -- дерьмо! -- ответил Паливец, убирая посуду в шкаф.
-- Ну и наделали нам в Сараеве делов! -- со слабой надеждой промолвил Бретшнейдер.
-- В каком "Сараеве"? -- спросил Паливец.-- В нусельском трактире, что ли? Там драки каждый день. Известное дело -- Нусле!
-- В боснийском Сараеве, уважаемый пан трактирщик. Там застрелили эрцгерцога Фердинанда. Что вы на это скажете?
-- Я в такие дела не лезу. Ну их всех в задницу с такими делами! -- вежливо ответил пан Паливец, закуривая трубку.-- Нынче вмешиваться в такие дела -- того и гляди сломаешь себе шею. Я трактирщик. Ко мне приходят, требуют пива, я наливаю. А какое-то Сараево, политика или там покойный эрцгерцог -- нас это не касается. Не про нас это писано. Это Панкрацем пахнет.
Бретшнейдер умолк и разочарованно оглядел пустой трактир.
-- А когда-то здесь висел портрет государя императора,-- помолчав, опять заговорил он.-- Как раз на том месте, где теперь зеркало.
-- Вы справедливо изволили заметить,-- ответил пан Паливец,-- висел когда-то. Да только гадили на него мухи, так я убрал его на чердак. Знаете, еще позволит себе кто-нибудь на этот счет замечание, и посыплются неприятности. На кой черт мне это надо?
-- В этом Сараеве, должно быть, скверное дело было? Как вы полагаете, уважаемый?..
На этот прямо поставленный коварный вопрос пан Паливец ответил чрезвычайно осторожно:
-- Да, в это время в Боснии и Герцеговине страшная жара. Когда я там служил, мы нашему обер-лейтенанту то и дело лед к голове прикладывали.
-- В каком полку вы служили, уважаемый?
-- Я таких пустяков не помню, никогда не интересовался подобной мерзостью,-- ответил пан Паливец.-- На этот счет я не любопытен. Излишнее любопытство вредит.
Тайный агент Бретшнейдер окончательно умолк, и его нахмуренное лицо повеселело только с приходом Швейка, который, войдя в трактир, заказал себе черного пива, заметив при этом:
-- В Вене сегодня тоже траур.
Глаза Бретшнейдера загорелись надеждой, и он быстро проговорил:
-- В Конопиште вывешено десять черных флагов.
-- Нет, их должно быть двенадцать,-- сказал Швейк, отпив из кружки.
-- Почему вы думаете, что двенадцать? -- спросил Бретшнейдер..
-- Для ровного счета -- дюжина. Так считать легче, да на дюжину и дешевле выходит,-- ответил Швейк.
Воцарилась тишина, которую нарушил сам Швейк, вздохнув:
-- Так, значит, приказал долго жить, царство ему небесное! Не дождался даже, пока будет императором. Когда я служил на военной службе, один генерал упал с лошади и расшибся. Хотели ему помочь, посадить на коня, посмотрели, а он уже готов -- мертвый. А ведь метил в фельдмаршалы. На смотру это с ним случилось. Эти смотры никогда до добра не доводят. В Сараеве небось тоже был какой-нибудь смотр. Помню, как-то на смотру у меня на мундире не хватило двадцати пуговиц, и за это меня посадили на четырнадцать дней в одиночку. И два дня я, как Лазарь, лежал связанный "козлом". На военной службе должна быть дисциплина -- без нее никто бы и пальцем для дела не пошевельнул. Наш обер-лейтенант Маковец всегда говорил: "Дисциплина, болваны, необходима. Не будь дисциплины, вы бы, как обезьяны, по деревьям лазили. Военная служба из вас, дураки безмозглые, людей сделает!" Ну, разве это не так? Вообразите себе сквер, скажем, на Карловой площади, и на каждом дереве сидит по одному солдату без всякой дисциплины. Это меня ужасно пугает.
-- Все это сербы наделали, в Сараеве-то,-- старался направить разговор Бретшнейдер.
-- Ошибаетесь,-- ответил Швейк.-- Это все турки натворили. Из-за Боснии и Герцеговины.
И Швейк изложил свой взгляд на внешнюю политику Австрии на Балканах: турки проиграли в тысяча девятьсот двенадцатом году войну с Сербией, Болгарией и Грецией; они хотели, чтобы Австрия им помогала, а когда этот номер у них не прошел -- застрелили Фердинанда.
-- Ты турок любишь? -- обратился Швейк к трактирщику Паливцу.-- Этих нехристей? Ведь нет?
-- Посетитель как посетитель,-- сказал Паливец, хоть бы и турок. Нам, трактирщикам, до политики никакого дела нет. Заплати за пиво, сиди себе в трактире и болтай что в голову взбредет -- вот мое правило. Кто бы ни прикончил нашего Фердинанда, серб или турок, католик или магометанин, анархист или младочех,-- мне все равно.
-- Хорошо, уважаемый,-- промолвил Бретшнейдер, опять начиная терять надежду, что кто-нибудь из двух попадется.-- Но сознайтесь, что это большая потеря для Австрии.
Вместо трактирщика ответил Швейк:
-- Конечно, потеря, спору нет. Ужасная потеря. Фердинанда не заменишь каким-нибудь болваном. Но он должен был быть потолще.
-- Что вы хотите этим сказать? -- оживился Бретшнейдер.
-- Что хочу сказать? -- с охотой ответил Швейк.-- Вот что. Если бы он был толще, то его уж давно бы хватил кондрашка, еще когда он в Конопиште гонялся за старухами, которые у него в имении собирали хворост и грибы. Будь он толще, ему бы не пришлось умереть такой позорной смертью. Ведь подумать только-- дядя государя императора, а его пристрелили! Это же позор, об этом трубят все газеты! Несколько лет назад у нас в Будейовицах на базаре случилась небольшая ссора: проткнули там одного торговца скотом, некоего Бржетислава Людвика. А у него был сын Богуслав,-- так тот, бывало, куда ни придет продавать поросят, никто у него ничего не покупает. Каждый, бывало, говорил себе: "Это сын того, которого проткнули на базаре. Тоже небось порядочный жулик!" В конце концов довели парня до того, что он прыгнул в Крумлове с моста во Влтаву, потом пришлось его оттуда вытаскивать, пришлось воскрешать, воду из него выкачивать... И все же он помер на руках у доктора, после того как тот ему впрыснул чего-то.
-- Странное, однако, сравнение,-- многозначительно произнес Бретшнейдер.-- Сначала говорите о Фердинанде, а потом о торговце скотом.
-- А какое тут сравнение,-- возразил Швейк.-- Боже сохрани, чтобы я вздумал кого-нибудь с кем-нибудь сравнивать! Вон пан Паливец меня знает, верно ведь, что я никогда никого ни с кем не сравнивал? Я бы только не хотел быть в шкуре вдовы эрцгерцога. Что ей теперь делать? Дети осиротели, имение в Конопиште без хозяина. Выходить за второго эрцгерцога? Что толку? Поедет опять с ним в Сараево и второй раз овдовеет... Вот, например, в Зливе, близ Глубокой, несколько лет тому назад жил один лесник с этакой безобразной фамилией -- Пиндюр. Застрелили его браконьеры, и осталась после него вдова с двумя детьми. Через год она вышла замуж опять за лесника, Пепика Шавловица из Мыловар, ну и того тоже как-то раз прихлопнули. Вышла она в третий раз опять за лесника и говорит: "Бог троицу любит. Если уж теперь не повезет, не знаю, что и делать". Понятно, и этого застрелили, а у нее уже от этих лесников круглым счетом было шестеро детей. Пошла она в канцелярию самого князя, в Глубокую, и плакалась там, какое с этими лесниками приняла мучение. Тогда ей порекомендовали выйти за Яреша, сторожа с Ражицкой запруды. И -- что бы вы думали? -- его тоже утопили во время рыбной ловли! И от него она тоже прижила двух детей. Потом она вышла замуж за коновала из Воднян, а тот как-то ночью стукнул ее топором и добровольно сам о себе заявил. Когда его потом при окружном суде в Писеке вешали, он укусил священника за нос и заявил, что вообще ни о чем не сожалеет, да сказал еще что-то очень скверное про государя императора.
-- А вы не знаете, что он про него сказал? -- голосом, полным надежды, спросил Бретшнейдер.
-- Этого я вам сказать не могу, этого еще никто не осмелился повторить. Но, говорят, его слова были такие ужасные, что один судейский чиновник, который присутствовал там, с ума спятил, и его еще до сих пор держат в изоляции, чтобы ничего не вышло наружу. Это не было обычное оскорбление государя императора, какие спьяна делаются.
-- А какие оскорбления государю императору делаются спьяна? -- спросил Бретшнейдер.
-- Прошу вас, господа, перемените тему,-- вмешался трактирщик Паливец.-- Я, знаете, этого не люблю. Сбрехнут какую-нибудь ерунду, а потом человеку неприятности.
-- Какие оскорбления наносятся государю императору спьяна? -- переспросил Швейк.-- Всякие. Напейтесь, велите сыграть вам австрийский гимн, и сами увидите, сколько наговорите. Столько насочините о государе императоре, что, если бы лишь половина была правда, хватило бы ему позору на всю жизнь. А он, старик, по правде сказать, этого не заслужил. Примите во внимание: сына Рудольфа он потерял во цвете лет, полного сил, жену Елизавету у него проткнули напильником, потом не стало его брата Яна Орта, а брата -- мексиканского императора-- в какой-то крепости поставили к стенке. А теперь на старости лет у него дядю подстрелили. Нужно железные нервы иметь. И после всего этого какой-нибудь забулдыга вспомнит о нем и начнет поносить. Если теперь что-нибудь разразится, пойду добровольцем и буду служить государю императору до последней капли крови! -- Швейк основательно хлебнул пива и продолжал: -- Вы думаете, что государь император все это так оставит? Плохо вы его знаете. Война с турками непременно должна быть. "Убили моего дядю, так вот вам по морде!" Война будет, это как пить дать. Сербия и Россия в этой войне нам помогут. Будет драка!
В момент своего пророчества Швейк был прекрасен. Его добродушное лицо вдохновенно сияло, как полная луна. Все у него выходило просто и ясно.
-- Может статься,-- продолжал он рисовать будущее Австрии,-- что на нас в случае войны с Турцией нападут немцы. Ведь немцы с турками заодно. Это такие мерзавцы, других таких в мире не сыщешь. Но мы можем заключить союз с Францией, которая с семьдесят первого года точит зубы на Германию, и все пойдет как по маслу. Война будет, больше я вам не скажу ничего.
Бретшнейдер встал и торжественно произнес:
-- Больше вам говорить и не надо. Пройдемте со мною на пару слов в коридор.
Швейк вышел за агентом тайной полиции в коридор, где его ждал небольшой сюрприз: собутыльник показал ему орла и заявил, что Швейк арестован и он немедленно отведет его в полицию. Швейк пытался объяснить, что тут, по-видимому, вышла ошибка, так как он совершенно невинен и не обмолвился ни единым словом, которое могло бы кого-нибудь оскорбить.
Но Бретшнейдер на это заявил, что Швейк совершил несколько преступлений, среди которых имела место и государственная измена.
Потом оба вернулись в трактир, и Швейк сказал Паливцу:
-- Я пил пять кружек пива и съел пару сосисок с рогаликом. Дайте мне еще рюмочку сливянки. И мне уже пора идти, так как я арестован.
Бретшнейдер показал Паливцу своего орла, с минуту глядел на трактирщика и потом спросил:
-- Вы женаты?
-- Да.
-- А может ваша жена вести дело вместо вас?
-- Может.
-- Тогда все в порядке, уважаемый,-- весело сказал Бретшнейдер.-- Позовите вашу супругу и передайте ей все дела. Вечером за вами приедем.
-- Не тревожься,-- утешал Паливца Швейк.-- Я арестован всего только за государственную измену.
-- Но я-то за что? -- заныл Паливец.-- Ведь я был так осторожен!
Бретшнейдер усмехнулся и с победоносным видом пояснил:
-- За то, что вы сказали, будто на государя императора гадили мухи. Вам этого государя императора вышибут из головы.
Швейк покинул трактир "У чаши" в сопровождении агента тайной полиции. Когда они вышли на улицу, Швейк, заглядывая емув лицо, спросил со своей обычной добродушной улыбкой:
-- Мне сойти с тротуара?
-- Зачем?
-- Раз я арестован, то не имею права ходить по тротуару. Я так полагаю.
Входя в ворота полицейского управления, Швейк заметил:
-- Славно провели время! Вы часто бываете "У чаши"?
В то время как Швейка вели в канцелярию полиции, в трактире "У чаши" пан Паливец передавал дела своей плачущей жене, своеобразно утешая ее:
-- Не плачь, не реви! Что они могут мне сделать за обгаженный портрет государя императора?
Так очаровательно и мило вступил в мировую войну бравый солдат Швейк. Историков заинтересует, как сумел он столь далеко заглянуть в будущее. Если позднее события развернулись не совсем так, как он излагал "У чаши", то мы должны иметь в виду, что Швейк не получил нужного дипломатического образования.
Глава II. БРАВЫЙ СОЛДАТ ШВЕЙК В ПОЛИЦЕЙСКОМ УПРАВЛЕНИИ
Сараевское покушение наполнило полицейское управление многочисленными жертвами. Их приводили одну за другой, и старик инспектор, встречая их в канцелярии для приема арестованных, добродушно говорил:
-- Этот Фердинанд вам дорого обойдется!
Когда Швейка заперли в одну из бесчисленных камер в первом этаже, он нашел там общество из шести человек. Пятеро сидели вокруг стола, а в углу на койке, как бы сторонясь всех, сидел шестой -- мужчина средних лет. Швейк начал расспрашивать одного за другим, за что кого посадили. От всех пяти, сидевших за столом, он получил почти один и тот же ответ.
-- Из-за Сараева.
-- Из-за Фердинанда.
-- Из-за убийства эрцгерцога.
-- За Фердинанда.
-- За то, что в Сараеве прикончили эрцгерцога.
Шестой,-- он всех сторонился,-- заявил, что не желает иметь с этими пятью ничего общего, чтобы на него не пало подозрения,-- он сидит тут всего лишь за попытку убийства голицкого мельника с целью грабежа.
Швейк подсел к обществу заговорщиков, которые уже в десятый раз рассказывали друг другу, как попали в тюрьму.
Все, кроме одного, были схвачены либо в трактире, либо в винном погребке, либо в кафе. Исключение составлял необычайно толстый господин с заплаканными глазами в очках; он был арестован у себя на квартире, потому что за два дня до сараевского покушения заплатил по счету за двух сербских студентов-техников "У Брейшки", а кроме того, агент Брикси видел его, пьяного, в обществе этих студентов в "Монмартре" на Ржетезовой улице, где, как преступник сам подтвердил в протоколе своей подписью, он тоже платил за них по счету.
На предварительном следствии в полицейском участке на все вопросы он вопил одну и ту же стереотипную фразу:
-- У меня писчебумажный магазин!
На что получал такой же стереотипный ответ:
-- Это для вас не оправдание.
Другой, небольшого роста господин, с которым та же неприятность произошла в винном погребке, был преподавателем истории. Он излагал хозяину этого погребка историю разных покушений. Его арестовали в тот момент, когда он, заканчивая общий психологический анализ покушения, объявил:
-- Идея покушения проста, как колумбово яйцо.
-- Как то, что вас ждет Панкрац,-- дополнил его вывод полицейский комиссар при допросе.
Третий заговорщик был председателем благотворительного кружка в Годковичках "Добролюб". В день, когда было произведено покушение, "Добролюб" устроил в саду гулянье с музыкой. Пришел жандармский вахмистр и потребовал, чтобы участники разошлись, так как Австрия в трауре. На это председатель "Добролюбах добродушно сказал:
-- Подождите минуточку, вот только доиграют "Гей, славяне".
Теперь он сидел повесив голову и причитал:
-- В августе состоятся перевыборы президиума. Если к тому времени я не попаду домой, может случиться, что меня не выберут. Меня уже десять раз подряд избирали председателем. Такого позора я не переживу.
Удивительную штуку сыграл покойник Фердинанд с четвертым арестованным, о котором следует сказать, что это был человек открытого характера и безупречной честности. Целых два дня он избегал всяких разговоров о Фердинанде и только вечером в кафе за "марьяжем", побив трефового короля козырной бубновой семеркой, сказал:
-- Семь пулек, как в Сараеве!
У пятого, который, как он сам признался, сидит "из-за этого самого убийства эрцгерцога в Сараеве", еще до сих пор от ужаса волосы стояли дыбом и была взъерошена борода, так что его голова напоминала морду лохматого пинчера. Он был арестован в ресторане, где не вымолвил ни единого слова, этот даже не читал газет об убийстве Фердинанда: в полном одиночестве он сидел у стола, как вдруг к нему подошел какой-то господин, сел напротив и быстро спросил:
-- Читали об этом?
-- Не читал.
-- Знаете про это?
-- Не знаю.
-- А знаете, в чем дело?
-- Не знаю и знать не желаю.
-- Все-таки это должно было бы вас интересовать.
-- Не знаю, что для меня там интересного. Я выкурю сигару, выпью несколько кружек пива и поужинаю. А газет не читаю. Газеты врут. Зачем себе нервы портить?
-- Значит, вас не интересует даже это сараевское убийство?
-- Меня вообще никакие убийства не интересуют. Будь то в Праге, в Вене, в Сараеве или в Лондоне. На то есть соответствующие учреждения, суды и полиция. Если кого где убьют, значит так ему и надо. Не будь болваном и не давай себя убивать.
На том разговор и окончился. С этого момента через каждые пять минут он только громко уверял:
-- Я не виновен, я не виновен!
С этими словами он вошел в ворота полицейского управления. И то же самое он будет твердить, когда его повезут в пражский уголовный суд. С этими словами он войдет и в свою тюремную камеру.
Выслушав эти страшные истории государственных изменников, Швейк счел уместным разъяснить заключенным всю безнадежность их положения.
-- Наше дело дрянь,-- начал он слова утешения.-- Это неправда, будто вам, всем нам ничего за это не будет. На что же тогда полиция, как не для того, чтобы наказывать нас за наш длинный язык? Раз наступило такое тревожное время, что стреляют в эрцгерцогов, так нечего удивляться, что тебя ведут в полицию. Все это для шика, чтобы Фердинанду перед похоронами сделать рекламу. Чем больше нас здесь наберется, тем лучше для нас: веселее будет. Когда я служил на военной службе, у нас как-то посадили полроты. А сколько невинных людей осуждено не только на военной службе, но и гражданскими судами! Помню, как-то одну женщину осудили за то, что она удавила своих новорожденных близнецов. Хотя она клялась, что не могла задушить близнецов, потому что у нее родилась только одна девочка, которую ей совсем безболезненно удалось придушить, ее все-таки осудили за убийство двух человек. Или возьмем, к примеру, того невинного цыгана из Забеглиц, что вломился в мелочную лавочку в ночь под рождество: он клялся, что зашел погреться, но это ему не помогло. Уж коли попал в руки правосудия -- дело плохо. Плохо, да ничего не попишешь. Все-таки надо признать,-- не все люди такие мерзавцы, как о них можно подумать. Но как нынче отличишь порядочного человека от прохвоста, особенно в такое серьезное время, когда вот даже ухлопали Фердинанда? У нас тоже, когда я был на военной службе в Будейовицах, застрелили раз собаку в лесу за плацем для упражнений. А собака была капитанова. Когда капитан об этом узнал, он вызвал нас всех, выстроил и говорит: "Пусть выйдет вперед каждый десятый". Само собою разумеется, я оказался десятым. Стали по стойке "смирно" и "не моргни". Капитан расхаживает перед нами и орет: "Бродяги! Мошенники! Сволочи! Гиены пятнистые! Всех бы вас за этого пса в карцер укатать! Лапшу из вас сделать! Перестрелять! Наделать из вас отбивных котлет! Я вам спуску не дам, всех на две недели без отпуска!.." Видите, тогда дело шло о собачонке, а теперь о самом эрцгерцоге. Тут надо нагнать страху, чтобы траур был что надо.
-- Я не виновен, я не виновен! -- повторял взъерошенный человек.
-- Иисус Христос был тоже невинен, а его все же распяли. Нигде никогда никто не интересовался судьбой невинного человека. "Maul halten und weiter dienen" / ' Держи язык за зубами и служи (нем.). Читатель должен иметь в виду, что Швейк и некоторые другие герои в романе по-немецки, польски, венгерски говорят неправильно./, как говаривали нам на военной службе. Это самое разлюбезное дело.
Швейк лег на койку и спокойно заснул.
Между тем привели двух новичков. Один из них был босниец. Он ходил по камере, скрежетал зубами и после каждого слова матерно ругался. Его мучила мысль, что в полицейском управлении у него пропадет лоток с товаром. Вторым был трактирщик Паливец, который, увидав Швейка, разбудил его и трагическим голосом воскликнул:
-- Я уже здесь!
Швейк сердечно пожал ему руку и сказал:
-- Очень приятно. Я знал, что тот господин сдержит слово, раз обещал, что за вами придут. Такая точность -- вещь хорошая.
Но Паливец заявил, что такой точности цена -- дерьмо, и шепотом спросил Швейка, не воры ли остальные арестованные: ему как трактирщику это может повредить.
Швейк разъяснил, что все, кроме одного, который посажен за попытку убийства голицкого мельника с целью ограбления, принадлежат к их компании: сидят из-за эрцгерцога.
Паливец обиделся и заявил, что он здесь не из-за какого-то болвана эрцгерцога, а из-за самого государя императора. И так как все остальные заинтересовались этим, он рассказал им о том, как мухи загадили государя императора.
-- Замарали мне его, бестии,-- закончил он описание своих злоключений,-- и под конец довели меня до тюрьмы. Я этого мухам так не спущу! -- добавил он угрожающе.
Швейк опять завалился спать, но спал недолго, так как за ним пришли, чтобы отвести на допрос.
Итак, поднимаясь по лестнице в третье отделение, Швейк безропотно нес свой крест на Голгофу и не замечал своего мученичества. Прочитав надпись: "Плевать в коридоре воспрещается", Швейк попросил у сторожа разрешения плюнуть в плевательницу и, сияя своей простотой, вступил в канцелярию со словами:
-- Добрый вечер всей честной компании!
Вместо ответа кто-то дал ему под ребра и подтолкнул к столу, за которым сидел господин с холодным чиновничьим лицом, выражающим зверскую свирепость, словно он только что сошел со страницы книги Ломброзо "Типы преступников".
Он кровожадно посмотрел на Швейка и сказал:
-- Не прикидывайтесь идиотом.
-- Ничего не поделаешь,-- серьезно ответил Швейк.-- Меня за идиотизм освободили от военной службы. Особой комиссией я официально признан идиотом. Я -- официальный идиот.
Господин с лицом преступника заскрежетал зубами.
-- Предъявленные вам обвинения и совершенные вами преступления свидетельствуют о том, что вы в полном уме и здравой памяти.
И он тут же перечислил Швейку целый ряд разнообразных преступлений, начиная с государственной измены и кончая оскорблением его величества и членов царствующего дома. Среди этой кучи преступлений выделялось одобрение убийства эрцгерцога Фердинанда; отсюда отходила ветвь к новым преступлениям, между которыми ярко блистало подстрекательство к мятежу, поскольку все это происходило в общественном месте.
-- Что вы на это скажете? -- победоносно спросил господин со звериными чертами лица.
-- Этого вполне достаточно,-- невинно ответил Швейк.-- Излишество вредит.
-- Вот видите, вы же сами признаете...
-- Я все признаю. Строгость должна быть. Без строгости никто бы ничего не достиг. Это, знаете, когда я служил на военной службе...
-- Молчать! -- крикнул полицейский комиссар на Швейка.-- Отвечайте только, когда вас спрашивают! Понимаете?
-- Как не понять,-- согласился Швейк.-- Осмелюсь доложить, понимаю и во всем, что вы изволите сказать, сумею разобраться.
-- С кем состоите в сношениях?
-- Со своей служанкой, ваша милость.
-- А нет ли у вас каких-либо знакомств в здешних политических кругах?
-- Как же, ваша милость. Покупаю вечерний выпуск "Национальной политики", "сучку".
-- Вон! -- заревел господин со зверским выражением лица.
Когда Швейка выводили из канцелярии, он сказал:
-- Спокойной ночи, ваша милость.
Вернувшись в свою камеру, Швейк сообщил арестованным, что это не допрос, а смех один: немножко на вас покричат, а под конец выгонят.
-- Раньше,-- заметил Швейк,-- бывало куда хуже. Читал я в какой-то книге, что обвиняемые, чтобы доказать свою невиновность, должны были ходить босиком по раскаленному железу и пить расплавленный свинец. А кто не хотел сознаться, тому на ноги надевали испанские сапоги и поднимали на дыбу или жгли пожарным факелом бока, вроде того как это сделали со святым Яном Непомуцким. Тот, говорят, так орал при этом, словно его ножом резали, и не перестал реветь до тех пор, пока его в непромокаемом мешке не сбросили с Элишкина моста. Таких случаев пропасть. А потом человека четвертовали или же сажали на кол где-нибудь возле Национального музея. Если же преступника просто бросали в подземелье, на голодную смерть, то такой счастливчик чувствовал себя как бы заново родившимся. Теперь сидеть в тюрьме -- одно удовольствие! -- похваливал Швейк.-- Никаких четвертований, никаких колодок. Койка у нас есть, стол есть, лавки есть, места много, похлебка нам полагается, хлеб дают, жбан воды приносят, отхожее место под самым носом. Во всем виден прогресс. Далековато, правда, ходить на допрос -- по трем лестницам подниматься на следующий этаж, но зато на лестницах чисто и оживленно. Одного ведут сюда, другого-- туда. Тут молодой, там старик, мужчины, женщины. Радуешься, что ты по крайней мере здесь не одинок. Всяк спокойно идет своей дорогой, и не приходится бояться, что ему в канцелярии скажут: "Мы посовещались, и завтра вы будете четвертованы или сожжены, по вашему собственному выбору". Это был тяжелый выбор! Я думаю, господа, что на многих из нас в такой момент нашел бы столбняк. Да, теперь условия улучшились в нашу пользу.
Едва Швейк кончил свою защитную речь в пользу современного тюремного заключения, как надзиратель открыл дверь и крикнул:
-- Швейк, оденьтесь и идите на допрос!
-- Я оденусь,-- ответил Швейк.-- Против этого я ничего не имею. Но боюсь, что тут какое-то недоразумение. Меня уже раз выгнали с допроса. И, кроме того, я боюсь, как бы остальные господа, которые тут сидят, не рассердились на меня за то, что я иду уже во второй раз, а они еще ни разу за этот вечер не были. Они могут быть на меня в претензии.
-- Вылезти и не трепаться! -- последовал ответ на проявленное Швейком джентльменство.
Швейк опять очутился перед господином с лицом преступника, который безо всяких околичностей спросил его твердо и решительно.
-- Во всем признаетесь?
Швейк уставил свои добрые голубые глаза на неумолимого человека и мягко сказал:
-- Если вы желаете, ваша милость, чтобы я признался, так я признаюсь. Мне это не повредит. Но если вы скажете: "Швейк, ни в чем не сознавайтесь",-- я буду выкручиваться до последнего издыхания.
Строгий господин написал что-то на акте и, подавая Швейку перо, сказал ему, чтобы тот подписался.
И Швейк подписал показания Бретшнейдера со следующим дополнением:
"Все вышеуказанные обвинения против меня признаю справедливыми.
Йозеф Швейк".
Подписав бумагу, Швейк обратился к строгому господину:
-- Еще что-нибудь подписать? Или мне прийти утром?
-- Утром вас отвезут в уголовный суд,-- последовал ответ.
-- А в котором часу, ваша милость, чтобы, боже упаси, как-нибудь не проспать?
-- Вон! -- раздался во второй раз рев по ту сторону стола.
Возвращаясь к своему новому, огороженному железной решеткой очагу, Швейк сказал сопровождавшему его конвойному:
-- Тут все идет как по писаному.
Как только за Швейком заперли дверь, товарищи по заключению засыпали его разнообразными вопросами, на которые Швейк ясно и четко ответил:
-- Я сию минуту сознался, что, может быть, это я убил эрцгерцога Фердинанда.
Шесть человек в ужасе спрятались под вшивые одеяла.
Только босниец сказал:
-- Приветствую!
Укладываясь на койку, Швейк заметил:
-- Глупо, что у нас нет будильника.
Утром его все-таки разбудили и без будильника и ровно в шесть часов в тюремной карете отвезли в областной уголовный суд.
-- Поздняя птичка глаза продирает, а ранняя носок прочищает,-- сказал своим спутникам Швейк, когда "зеленый Антон" выезжал из ворот полицейского управления.
Глава III. ШВЕЙК ПЕРЕД СУДЕБНЫМИ ВРАЧАМИ
Чистые, уютные комнатки областного уголовного суда произвели на Швейка самое благоприятное впечатление: выбеленные стены, черные начищенные решетки и сам толстый пан Демертини, старший надзиратель подследственной тюрьмы, с фиолетовыми петлицами и кантом на форменной шапочке. Фиолетовый цвет предписан не только здесь, но и при выполнении церковных обрядов в великопостную среду и в страстную пятницу.
Повторилась знаменитая история римского владычества над Иерусалимом. Арестованных выводили и ставили перед судом Пилатов 1914 года внизу в подвале, а следователи, современные Пилаты, вместо того чтобы честно умыть руки, посылали к "Тессигу" за жарким под соусом из красного перца и за пльзенским пивом и отправляли новые и новые обвинительные материалы в государственную прокуратуру.
Здесь в большинстве случаев исчезала всякая логика и побеждал параграф, душил параграф, идиотствовал параграф, фыркал параграф, смеялся параграф, угрожал параграф, убивал и не прощал параграф. Это были жонглеры законами, жрецы мертвой буквы закона, пожиратели обвиняемых, тигры австрийских джунглей, рассчитывающие свой прыжок на обвиняемого согласно числу параграфов.
Исключение составляли несколько человек (точно так же, как и в полицейском управлении), которые не принимали закон всерьез. Ибо и между плевелами всегда найдется пшеница.
К одному из таких господ привели на допрос Швейка. Это был пожилой добродушный человек; рассказывают, что когда-то, допрашивая известного убийцу Валеша, он то и дело предлагал ему: "Пожалуйста, присаживайтесь, пан Валеш, вот как раз свободный стул".
Когда ввели Швейка, судья со свойственной ему любезностью попросил его сесть и сказал:
-- Так вы, значит, тот самый пан Швейк?
-- Я думаю, что им и должен быть,-- ответил Швейк,-- раз мой батюшка был Швейк и маменька звалась пани Швейкова. Я не могу их позорить, отрекаясь от своей фамилии.
Любезная улыбка скользнула по лицу судебного следователя.
-- Хорошеньких дел вы тут понаделали! На совести у вас много кое-чего.
-- У меня всегда много кое-чего на совести,-- ответил Швейк, улыбаясь любезнее, чем сам господин судебный следователь.-- У меня на совести, может, еще побольше, чем у вас, ваша милость.
-- Это видно из протокола, который вы подписали,-- не менее любезным тоном продолжал судебный следователь.-- А на вас в полиции не оказывали давления?
-- Да что вы, ваша милость. Я сам их спросил, должен ли это подписывать, и, когда мне сказали подписать, я послушался. Не драться же мне с ними из-за моей собственной подписи. Пользы бы это, безусловно, не принесло. Во всем должен быть порядок.
-- А что, пан Швейк, вы вполне здоровы?
-- Совершенно здоров -- так, пожалуй, сказать нельзя, ваша милость, у меня ревматизм, натираюсь оподельдоком.
Старик опять любезно улыбнулся.
-- А что бы вы сказали, если бы мы вас направили к судебным врачам?
-- Я думаю, мне не так уж плохо, чтобы господа врачи тратили на меня время. Меня уже освидетельствовал один доктор в полицейском управлении, нет ли у меня триппера.
-- Знаете что, пан Швейк, мы все-таки попытаемся обратиться к судебным врачам. Подберем хорошую комиссию, посадим вас в предварительное заключение, а вы тем временем отдохнете как следует. Еще один вопрос. Из протокола следует, что вы распространяли слухи о том, будто скоро разразится война?
-- Разразится, ваша милость господин советник, очень скоро разразится.
-- Не страдаете ли вы падучей?
-- Извиняюсь, нет. Правда, один раз я чуть было не упал на Карловой площади, когда меня задел автомобиль. Но это случилось много лет тому назад.
На этом допрос закончился. Швейк подал судебному следователю руку и, вернувшись в свою камеру, сообщил своим соседям:
-- Ну вот, стало быть, из-за убийства эрцгерцога Фердинанда меня осмотрят судебные доктора.
-- Меня тоже осматривали судебные врачи,-- сказал молодой человек,-- когда я за кражу ковров предстал перед присяжными. Признали меня слабоумным. Теперь я пропил паровую молотилку, и мне за это ничего не будет. Вчера мой адвокат сказал, что если уж меня один раз признали слабоумным, то это пригодится на всю жизнь.
-- Я этим судебным врачам нисколько не верю,-- заметил господин интеллигентного вида.-- Когда я занимался подделкой векселей, то на всякий случай ходил на лекции профессора Гевероха. Потом меня поймали, и я симулировал паралитика в точности так, как их описывал профессор Геверох: укусил одного судебного врача из комиссии в ногу, выпил чернила из чернильницы и на глазах у всей комиссии, простите, господа, за нескромность, наделал в углу. Но как раз за то, что я прокусил икру одного из членов этой комиссии, меня признали совершенно здоровым, и это меня погубило.
-- Я этих осмотров совершенно не боюсь,-- заявил Швейк.-- На военной службе меня осматривал один ветеринар, и кончилось все очень хорошо.
-- Судебные доктора-- стервы!-- отозвался скрюченный человечек.-- Недавно на моем лугу случайно выкопали скелет, и судебные врачи заявили, что этот человек сорок лет тому назад скончался от удара каким-то тупым орудием по голове. Мне тридцать восемь лет, а меня посадили, хотя у меня есть свидетельство о крещении, выписка из метрической книги и свидетельство о прописке.
-- Я думаю,-- сказал Швейк,-- что на все надо смотреть беспристрастно. Каждый может ошибиться, а если о чем-нибудь очень долго размышлять, уж наверняка ошибешься. Врачи-- тоже ведь люди, а людям свойственно ошибаться. Как-то в Нуслях, как раз у моста через Ботич, когда я ночью возвращался от "Банзета", ко мне подошел один господин и хвать арапником по голове; я, понятно, свалился наземь, а он осветил меня и говорит: "Ошибка, это не он!" Да так эта ошибка его разозлила, что он взял и огрел меня еще раз по спине. Так уж человеку на роду написано -- ошибаться до самой смерти. Вот однажды был такой случай: один человек нашел ночью полузамерзшего бешеного пса, взял его с собою домой и сунул к жене в постель. Пес отогрелся, пришел в себя и перекусал всю семью, а самого маленького в колыбели разорвал и сожрал. Или приведу еще пример, как ошибся один токарь из нашего дома. Отпер ключом подольский костел, думая, что домой пришел, разулся в ризнице, так как полагал, что он у себя в кухне, лег на престол, поскольку решил, что он дома в постели, накрылся покровами со священными надписями, а под голову положил евангелие и еще другие священные книги, чтобы было повыше. Утром нашел его там церковный сторож, а наш токарь, когда опомнился, добродушно заявил ему, что с ним произошла ошибка. "Хорошая ошибка! -- говорит церковный сторож.-- Из-за такой ошибки нам придется снова освящать костел". Потом предстал этот токарь перед судебными врачами, и те ему доказали, что он был в полном сознании и трезвый,-- дескать, если бы он был пьян, то не попал бы ключом в замочную скважину. Потом этот токарь умер в Панкраце... Приведу вам еще один пример, как полицейская собака, овчарка знаменитого ротмистра Роттера, ошиблась в Кладно. Ротмистр Роттер дрессировал собак и тренировал их на бродягах до тех пор, пока все бродяги не стали обходить Кладненский район стороной. Тогда Роттер приказал, чтобы жандармы, хоть тресни, привели какого-нибудь подозрительного человека. Вот привели к нему однажды довольно прилично одетого человека, которого нашли в Ланских лесах. Он сидел там на пне. Роттер тотчас приказал отрезать кусок полы от его пиджака и дал этот кусок понюхать своим ищейкам. Потом того человека отвели на кирпичный завод за городом и пустили по его следам этих самых дрессированных собак, которые его нашли и привели назад. Затем этому человеку велели залезть по лестнице на чердак, прыгнуть через каменный забор, броситься в пруд, а собак спустили за ним. Под конец выяснилось, что человек этот был депутат-радикал, который поехал погулять в Ланские леса, когда ему опротивело сидеть в парламенте. Вот поэтому-то я и говорю, что всем людям свойственно ошибаться, будь то ученый или дурак необразованный. И министры ошибаются.
Судебная медицинская комиссия, которая должна была установить, может ли Швейк, имея в виду его психическое состояние, нести ответственность за все те преступления, в которых он обвиняется, состояла из трех необычайно серьезных господ, причем взгляды одного совершенно расходились со взглядами двух других. Здесь были представлены три разные школы психиатров.
И если в случае со Швейком три противоположных научных лагеря пришли к полному соглашению, то это следует объяснить единственно тем огромным впечатлением, которое произвел Швейк на всю комиссию, когда, войдя в зал, где должно было происходить исследование его психического состояния, и заметив на стене портрет австрийского императора, громко воскликнул: "Господа, да здравствует государь император Франц-Иосиф Первый!"
Дело было совершенно ясно. Благодаря сделанному Швейком, по собственному почину, заявлению целый ряд вопросов отпал и осталось только несколько важнейших. Ответы на них должны были подтвердить первоначальное мнение о Швейке, составленное на основе системы доктора психиатрии Кадлерсона, доктора Гевероха и англичанина Вейкинга.
-- Радий тяжелее олова?
-- Я его, извиняюсь, не вешал,-- со своей милой улыбкой ответил Швейк.
-- Вы верите в конец света?
-- Прежде я должен увидеть этот конец. Но, во всяком случае, завтра его еще не будет,-- небрежно бросил Швейк.
-- А вы могли бы вычислить диаметр земного шара?
-- Извиняюсь, не смог бы,-- сказал Швейк.-- Однако мне тоже хочется, господа, задать вам одну загадку,-- продолжал он.-- Стоит четырехэтажный дом, в каждом этаже по восьми окон, на крыше -- два слуховых окна и две трубы, в каждом этаже по два квартиранта. А теперь скажите, господа, в каком году умерла у швейцара бабушка?
Судебные врачи многозначительно переглянулись. Тем не менее один из них задал еще такой вопрос:
-- Не знаете ли вы, какова наибольшая глубина в Тихом океане?
-- Этого, извините, не знаю,-- послышался ответ,-- но думаю, что там наверняка будет глубже, чем под Вышеградской скалой на Влтаве.
-- Достаточно? -- лаконически спросил председатель комиссии.
Но один из членов попросил разрешения задать еще один вопрос:
-- Сколько будет, если умножить двенадцать тысяч восемьсот девяносто семь на тринадцать тысяч восемьсот шестьдесят три?
-- Семьсот двадцать девять,-- не моргнув глазом, ответил Швейк.
-- Я думаю, вполне достаточно,-- сказал председатель комиссии. -- Можете отвести обвиняемого на прежнее место.
-- Благодарю вас, господа,-- вежливо сказал Швейк,-- с меня тоже вполне достаточно.
После ухода Швейка коллегия трех пришла к единодушному выводу: Швейк -- круглый дурак и идиот согласно всем законам природы, открытым знаменитыми учеными психиатрами. В заключении, переданном судебному следователю, между прочим стояло:
"Нижеподписавшиеся судебные врачи сошлись в определении полной психической отупелости и врожденного кретинизма представшего перед вышеуказанной комиссией Швейка Йозефа, кретинизм которого явствует из заявления "да здравствует император Франц-Иосиф Первый", какового вполне достаточно, чтобы определить психическое состояние Йозефа Швейка как явного идиота. Исходя из этого нижеподписавшаяся комиссия предлагает:
1. Судебное следствие по делу Йозефа Швейка прекратить и
2. Направить Йозефа Швейка в психиатрическую клинику на исследование с целью выяснения, в какой мере его психическое состояние является опасным для окружающих".
В то время как состоялось это заключение, Швейк рассказывал своим товарищам по тюрьме:
-- На Фердинанда наплевали, а со мной болтали о какой-то несусветной чепухе. Под конец мы сказали друг другу, что достаточно поговорили, и разошлись.
-- Никому я не верю,-- заметил скрюченный человечек, на лугу которого случайно выкопали скелет.-- Кругом одно жульничество.
-- Без жульничества тоже нельзя,-- возразил Швейк, укладываясь на соломенный матрац.-- Если бы все люди заботились только о благополучии других, то еще скорее передрались бы между собой.Глава IV. ШВЕЙКА ВЫГОНЯЮТ ИЗ СУМАСШЕДШЕГО ДОМА
Описывая впоследствии свое пребывание в сумасшедшем доме, Швейк отзывался об этом учреждении с необычайной похвалой.
-- По правде сказать, я не знаю, почему эти сумасшедшие сердятся, что их там держат. Там разрешается ползать нагишом по полу, выть шакалом, беситься и кусаться. Если бы кто-нибудь проделал то же самое на улице, так прохожие диву бы дались. Но там это -- самая обычная вещь. Там такая свобода, которая и социалистам не снилась. Там можно выдавать себя и за бога, и за божью матерь, и за папу римского, и за английского короля, и за государя императора, и за святого Вацлава. (Впрочем, тот все время был связан и лежал нагишом в одиночке.) Еще был там такой, который все кричал, что он архиепископ. Этот ничего не делал, только жрал, да еще, с вашего позволения, делал то, что рифмуется со словом жрал. Впрочем, там никто этого не стыдится. А один даже выдавал себя за святых Кирилла и Мефодия, чтобы получать двойную порцию. А еще там сидел беременный господин, этот всех приглашал на крестины. Много было там шахматистов, политиков, рыболовов, скаутов, коллекционеров почтовых марок, фотографов-любителей. Один попал туда из-за каких-то старых горшков, которые он называл урнами. Другого все время держали связанным в смирительной рубашке, чтобы он не мог вычислить, когда наступит конец света. Познакомился я там с несколькими профессорами. Один из них все время ходил за мной по пятам и разъяснял, что прародина цыган была в Крконошах, а другой доказывал, что внутри земного шара имеется другой шар, значительно больше наружного. В сумасшедшем доме каждый мог говорить все, что взбредет ему в голову, словно в парламенте. Как-то принялись там рассказывать сказки, да подрались, когда с какой-то принцессой дело кончилось скверно. Самым буйным был господин, выдававший себя за шестнадцатый том Научного энциклопедического словаря Отто и просивший каждого, чтобы его раскрыли и нашли слово "переплетное шило",-- иначе он погиб. Успокоился он только после того, как на него надели смирительную рубашку. Тогда он начал хвалиться, что попал в переплет, и просить, чтобы ему сделали модный обрез. Вообще жилось там как в раю. Можете себе кричать, реветь, петь, плакать, блеять, визжать, прыгать, молиться, кувыркаться, ходить на четвереньках, скакать на одной ноге, бегать кругом, танцевать, мчаться галопом, по целым дням сидеть на корточках или лезть на стену, и никто к вам не подойдет и не скажет: "Послушайте, этого делать нельзя, это неприлично, стыдно, ведь вы культурный человек". Но, по правде сказать, там были только тихие помешанные. Например, сидел там один ученый изобретатель, который все время ковырял в носу и лишь раз в день произносил: "Я только что открыл электричество". Повторяю, очень хорошо там было, и те несколько дней, что я провел в сумасшедшем доме, были лучшими днями моей жизни.
И правда, даже самый прием, который оказали Швейку в сумасшедшем доме, когда его привезли на испытание из областного уголовного суда, превзошел все его ожидания. Прежде всего Швейка раздели донага, потом дали ему халат и повели купаться, дружески подхватив под мышки, причем один из санитаров развлекал его еврейским анекдотом. В купальной его погрузили в ванну с теплой водой, затем вытащили оттуда и поставили под холодный душ. Это проделали с ним трижды, потом осведомились, как ему нравится. Швейк ответил, что это даже лучше, чем в банях у Карлова моста, и что он страшно любит купаться. "Если вы еще острижете мне ногти и волосы, то я буду совершенно счастлив",-- прибавил он, мило улыбаясь.
Его желание было исполнено. Затем Швейка основательно растерли губкой, завернули в простыню и отнесли в первое отделение в постель. Там его уложили, прикрыли одеялом и попросили заснуть.
Швейк еще и теперь с любовью вспоминает это время:
-- Представьте себе, меня несли, несли до самой постели. В тот момент я испытал неземное блаженство.
На постели Швейк заснул безмятежным сном. Потом его разбудили и предложили кружку молока и булочку. Булочка была уже разрезана на маленькие кусочки, и в то время как один санитар держал Швейка за обе руки, другой обмакивал кусочки булочки в молоко и кормил его, вроде того как кормят клецками гусей.
Потом Швейка взяли под мышки и отвели в отхожее место, где его попросили удовлетворить большую и малую физиологические потребности.
Об этой чудесной минуте Швейк рассказывает с упоением. Мы не смеем повторить его рассказ о том, что с ним делали потом. Приведем только одну фразу: "Один из них при этом держал меня на руках",-- вспоминал Швейк.
Затем его привели назад, уложили в постель и опять попросили уснуть. Через некоторое время его разбудили и отвели в кабинет для освидетельствования, где Швейк, стоя совершенно голый перед двумя врачами, вспомнил славное время рекрутчины, и с его уст невольно сорвалось:
-- Tauglich! /Годен! (нем.)/
-- Что вы говорите? -- спросил один из докторов.-- Сделайте пять шагов вперед и пять назад.
Швейк сделал десять.
-- Ведь я же вам сказал,-- заметил доктор,-- сделать пять.
-- Мне лишней пары шагов не жалко.
После этого доктора потребовали от Швейка, чтобы он сел на стул; один из них несколько раз стукнул пациента по коленке, затем сказал другому, что рефлексы вполне нормальны, на что тот покачал головой и сам принялся стучать Швейка по коленке, в то время как первый открывал Швейку веки и рассматривал его зрачки. Потом они отошли к столу и перебросились несколькими латинскими фразами.
-- Послушайте, вы умеете петь? -- спросил у Швейка один из докторов. -- Не могли бы вы спеть нам какую-нибудь песню?
-- Сделайте одолжение,-- ответил Швейк.-- Хотя у меня нет ни голоса, ни музыкального слуха, но для вас я попробую спеть, коли вам вздумалось развлечься.
И Швейк хватил:
Что, монашек молодой,
Головушку клонишь,
Две горячие слезы
Ты на землю ронишь?
-- Дальше не знаю,-- прервал Швейк. -- Если желаете, спою вам:
Ох, болит мое сердечко,
Ох, тоска запала в грудь.
Выйду, сяду на крылечко
На дороженьку взглянуть.
Где же ты, милая зазноба...
-- Дальше тоже не знаю,-- вздохнул Швейк.-- Знаю еще первую строфу из "Где родина моя" и потом "...Виндишгрец и прочие генералы, утром спозаранку войну начинали", да еще пару простонародных песенок вроде "Храни нам, боже, государя", "Шли мы прямо в Яромерь" и "Достойно есть, яко воистину..."
Оба доктора переглянулись, и один из них спросил:
-- Ваше психическое состояние уже исследовали когда-нибудь?
-- На военной службе,-- торжественно и гордо ответил Швейк.-- Господа военные врачи официально признали меня полным идиотом.
-- Сдается мне, что вы симулянт! -- обрушился на Швейка другой доктор.
-- Совсем не симулянт, господа! -- защищался Швейк.-- Я самый настоящий идиот. Можете справиться в канцелярии Девяносто первого полка в Чешских Будейовицах или в Управлении запасных в Карлине.
Старший врач безнадежно махнул рукой и, указывая на Швейка, сказал санитарам:
-- Верните этому человеку одежду и передайте его в третье отделение в первый коридор. Потом один из вас пусть вернется и отнесет все документы в канцелярию. Да скажите там, чтоб долго не канителились, чтобы он у нас долго на шее не сидел.
Врачи еще раз презрительно посмотрели на Швейка, который пятился к дверям, учтиво кланяясь. На замечание одного из санитаров, чего, мол, он тут дурака валяет, Швейк ответил:
-- Я ведь не одет, совсем нагишом, в чем мать родила, вот я и не хочу показывать панам того, что заставило бы их подумать, будто я невежа или нахал.
С того момента как санитары получили приказ вернуть Швейку одежду, они перестали о нем заботиться, велели одеться, и один из них отвел его в третье отделение. Там Швейка держали несколько дней, пока канцелярия оформляла его выписку из сумасшедшего дома, и он имел полную возможность и здесь производить свои наблюдения. Обманутые врачи дали о нем такое заключение: "Слабоумный симулянт".
Так как Швейка выписали из лечебницы перед самым обедом, дело не обошлось без небольшого скандала. Швейк заявил, что если уж его выкидывают из сумасшедшего дома, то не имеют права не давать ему обеда.
Скандал прекратил вызванный привратником полицейский, который отвел Швейка в полицейский комиссариат на Сальмовой улице.Глава V. ШВЕЙК В ПОЛИЦЕЙСКОМ КОМИССАРИАТЕ НА САЛЬМОВОЙ УЛИЦЕ
▲▲ Предыдущая Содержание Следующая ▲▲ ПУТЬ НА САЛЬМОВУ УЛИЦУ НА САЛЬМОВОЙ УЛИЦЕ И ВНОВЬ ДОРОГА В ПОЛИЦЕЙСКОЕ УПРАВЛЕНИЕ
За прекрасными лучезарными днями в сумасшедшем доме для Швейка потянулись часы, полные невзгод и гонений. Полицейский инспектор Браун обставил сцену встречи со Швейком в духе римских палачей времен милейшего императора Нерона. И так же свирепо, как они в свое время произносили: "Киньте этого негодяя христианина львам!" -- инспектор Браун сказал:
-- За решетку его!
Ни слова больше, ни слова меньше. Только в глазах полицейского инспектора при этом появилось выражение какого-то особого извращенного наслаждения. Швейк поклонился и с достоинством сказал:
-- Я готов, господа. Как я понимаю, "за решетку" означает -- в одиночку, а это не так уж плохо.
-- Не очень-то здесь распространяйся,-- сказал полицейский, на что Швейк ответил:
-- Я человек скромный и буду благодарен за все, что вы для меня сделаете.
В камере на нарах сидел, задумавшись, какой-то человек. Его лицо выражало апатию. Видно, ему не верилось, что дверь отпирали для того, чтобы выпустить его на свободу.
-- Мое почтение, сударь,-- сказал Швейк, присаживаясь на нары.-- Не знаете ли, который теперь час?
-- Мне теперь не до часов,-- ответил задумчивый господин.
-- Здесь недурно,-- попытался завязать разговор Швейк.-- Нары из струганого дерева.
Серьезный господин не ответил, встал и быстро зашагал в узком пространстве между дверью и нарами, словно торопясь что-то спасти.
А Швейк между тем с интересом рассматривал надписи, нацарапанные на стенах. В одной из надписей какой-то арестант объявлял полиции войну не на живот, а на смерть. Текст гласил: "Вам это даром не пройдет!" Другой арестованный написал: "Ну вас к черту, петухи!" Третий просто констатировал факт: "Сидел здесь 5 июня 1913 года, обходились со мной прилично. Лавочник Йозеф Маречек из Вршовиц". Была и надпись, потрясающая. своей глубиной: "Помилуй мя, господи!"
А под этим: "Поцелуйте меня в ж..."
Буква "ж" все же была перечеркнута, и сбоку приписано большими буквами: "ФАЛДУ". Рядом какая-то поэтическая душа накарябала стихи:
У ручья печальный я сижу,
Солнышко за горы уж садится,
На пригорок солнечный гляжу,
Там моя любезная томится...
Господин, бегавший между дверью и нарами, словно состязаясь в марафонском беге, наконец, запыхавшись, остановился, сел на прежнее место, положил голову на руки и вдруг завопил:
-- Выпустите меня!.. Нет, они меня не выпустят,-- через минуту сказал он как бы про себя,-- не выпустят, нет, нет. Я здесь с шести часов утра.
На него вдруг ни с того ни с сего напала болтливость. Он поднялся со своего места и обратился к Швейку:
-- Нет ли у вас случайно при себе ремня, чтобы я мог со всем этим покончить?
-- С большим удовольствием могу вам услужить,-- ответил Швейк, снимая свой ремень.-- Я еще ни разу не видел, как вешаются в одиночке на ремне... Одно только досадно,-- заметил он, оглядев камеру,-- тут нет ни одного крючка. Оконная ручка вас не выдержит. Разве что на нарах, опустившись на колени, как это сделал монах из Эмаузского монастыря, повесившись на распятии из-за молодой еврейки. Мне самоубийцы очень нравятся. Так извольте...
Хмурый господин, которому Швейк сунул ремень в руку, взглянул на этот ремень, швырнул его в угол и заплакал, размазывая грязными руками слезы и выкрикивая:
-- У меня детки, а я здесь за пьянство и за безнравственный образ жизни, Иисус Мария! Бедная моя жена! Что скажут на службе! У меня деточки, а я здесь за пьянство и за безнравственный образ жизни!
И так далее, до бесконечности.
Наконец он как будто немного успокоился, подошел к двери и начал колотить в нее руками и ногами. За дверью послышались шаги и голос:
-- Чего надо?
-- Выпустите меня! -- проговорил он таким тоном, словно это были его предсмертные слова.
-- Куда? -- раздался вопрос с другой стороны двери.
-- На службу,-- ответил несчастный отец, супруг, чиновник, пьяница и развратник.
Раздался смех, жуткий смех в тиши коридора... И шаги опять стихли.
-- Видно, этот господин здорово ненавидит вас, коли так насмехается,-- сказал Швейк, в то время как его безутешный сосед опять уселся рядом.-- Тюремщик, когда разозлится, на многое способен, а когда он взбешен, то пощады не жди. Сидите себе спокойно, если раздумали вешаться, и ждите дальнейших событий. Если вы чиновник, женаты и у вас есть дети, то все это действительно ужасно. Вы, если не ошибаюсь, уверены, что вас выгонят со службы?
-- Трудно сказать,-- вздохнул тот.-- Дело в том, что я сам не помню, что такое я натворил. Знаю только, что меня откуда-то выкинули, но я хотел вернуться туда, закурить сигару. А началось все так хорошо... Видите ли, начальник нашего отдела справлял свои именины и позвал нас в винный погребок, потом мы попали в другой, в третий, в четвертый, в пятый, в шестой, в седьмой, в восьмой, в девятый...
-- Не могу ли я помочь вам считать? -- вызвался Швейк.-- Я в этих делах разбираюсь. Как-то раз я за одну ночь побывал в двадцати восьми местах, но, к чести моей будь сказано, нигде больше трех кружек пива не пил.
-- Словом,-- продолжал несчастный подчиненный того начальника, который так великолепно справлял свои именины,-- - когда мы обошли с дюжину различных кабачков, то обнаружили, что начальник-то у нас пропал, хотя мы его загодя привязали на веревочку и водили за собой, как собачонку. Тогда мы отправились его разыскивать и под конец растеряли друг друга. Я очутился в одном из ночных кабачков на Виноградах, в очень приличном заведении, где пил ликер прямо из бутылки. Что я делал потом -- не помню... Знаю только, что уже здесь, в комиссариате, когда меня сюда привезли, оба полицейских рапортовали, будто я напился, вел себя непристойно, отколотил одну даму, разрезал перочинным ножом чужую шляпу, которую снял с вешалки, разогнал дамскую капеллу, публично обвинил обер-кельнера в краже двенадцати крон, разбил мраморную доску у столика, за которым сидел, и умышленно плюнул незнакомому господину за соседним столиком в черный кофе. Больше я ничего не делал... по крайней мере не помню, чтобы я еще что-нибудь натворил... Поверьте мне, я порядочный, интеллигентный человек и ни о чем другом не думаю, как только о своей семье. Что вы на это скажете? Ведь я не скандалист какой-нибудь!
-- А много вам пришлось потрудиться, пока вы разбили эту мраморную доску, или вы ее раскололи с одного маху? -- вместо ответа поинтересовался Швейк.
-- Сразу,-- ответил интеллигентный господин.
-- Тогда вы пропали,-- задумчиво произнес Швейк.-- Вам докажут, что вы подготовлялись к этому путем долгой тренировки. А кофе этого незнакомого господина, в который вы плюнули, был без рома или с ромом?-- И, не ожидая ответа, пояснил:-- Если с ромом, то хуже, потому что дороже. На суде все подсчитывают и подводят итоги, чтобы как-нибудь подогнать под серьезное преступление.
-- На суде?..-- малодушно пролепетал почтенный отец семейства и повесив голову впал в то неприятное состояние духа, когда человека пожирают упреки совести./ Некоторые писатели употребляют выражение "грызут упреки совести". Я не считаю это выражение вполне точным. Ведь и тигр человека пожирает, а не грызет. (Прим. автора.)/
-- А дома знают, что вы арестованы, или они узнают только из газет?-- спросил Швейк.
-- Вы думаете, что это появится... в газетах? -- наивно спросила жертва именин своего начальника.
-- Вернее верного,-- последовал искренний ответ, ибо Швейк никогда не имел привычки скрывать что-нибудь от собеседника.-- Читателям газет это очень понравится. Я сам всегда с удовольствием читаю рубрику о пьяных и об их бесчинствах. Вот недавно в трактире "У чаши" один посетитель выкинул такой номер: разбил сам себе голову пивной кружкой. Подбросил ее кверху, а голову подставил. Его увезли, а утром мы уже читали в газетах об этом. Или, например, в "Бендловке" съездил я раз одному факельщику из похоронного бюро по роже, а он дал мне сдачи. Для того чтобы нас помирить, пришлось обоих посадить в каталажку, и это сейчас же появилось в "Вечерке"... Или еще случай: в кафе "У мертвеца" один советник разбил два блюда. Так, думаете, его пощадили? На другой же день попал в газеты... Вам остается одно: послать из тюрьмы в газету опровержение, что опубликованная заметка вас-де не касается и что с этим однофамильцем вы не находитесь ни в родственных, ни в каких-либо иных отношениях. А домой пошлите записку, попросите это опровержение вырезать и спрятать, чтобы вы могли его прочесть, когда отсидите свой срок... Вам не холодно? -- участливо спросил Швейк, заметив, что интеллигентный господин дрожит, как в лихорадке.-- В этом году конец лета что-то холодноват.
-- Погибший я человек! -- зарыдал сосед Швейка.-- Не видать мне повышения...
-- Что и говорить,-- участливо подхватил Швейк.-- Если вас после отсидки обратно на службу не примут,-- не знаю, скоро ли вы найдете другое место, потому что повсюду, даже если бы вы захотели служить у живодера, от вас потребуют свидетельство о благонравном поведении. Да, это удовольствие вам дорого обойдется... А у вашей супруги с детками есть на что жить, пока вы будете сидеть? Или же ей придется побираться Христа ради, а деток научить разным мошенничествам?
В ответ послышались рыдания:
-- Бедные мои детки! Бедная моя жена!
Кающийся грешник встал и заговорил о своих детях:
-- У меня их пятеро, самому старшему двенадцать лет, он в скаутах, пьет только воду и мог бы служить примером своему отцу, с которым, право же, подобный казус случился в первый раз в жизни.
-- Он скаут? -- воскликнул Швейк.-- Люблю слушать про скаутов! Однажды в Мыловарах под Зливой, в районе Глубокой, округ Чешских Будейовиц, как раз когда наш Девяносто первый полк был там на учении, окрестные крестьяне устроили облаву на скаутов, которых очень много развелось в крестьянском лесу. Поймали они трех. И представьте себе, самый маленький из них, когда его взяли, так отчаянно визжал и плакал, что мы, бывалые солдаты, не могли без жалости на него смотреть, не выдержали... и отошли в сторону. Пока их связывали, эти три скаута искусали восемь крестьян. Потом под розгами старосты они признались, что Во всей округе нет ни одного луга, которого бы они не измяли, греясь на солнце. Да, кстати, они признались еще и в том, что у Ражиц перед самой жатвой сгорела совершенно случайно полоса ржи, когда они жарили там на вертеле серну, к которой с ножом подкрались в крестьянском лесу. Потом в их логовище в лесу нашли больше пятидесяти кило обглоданных костей от всякой домашней птицы и лесных зверей, огромное количество вишневых косточек, пропасть огрызков незрелых яблок и много всякого другого добра.
Но несчастный отец скаута все-таки не мог успокоиться.
-- Что я наделал! -- причитал он.-- Погубил свою репутацию!
-- Это уж как пить дать,-- подтвердил Швейк со свойственной ему откровенностью.-- После того, что случилось, ваша репутация погублена на всю жизнь. Ведь если об этой истории напечатают в газетах, то кое-что к ней прибавят и ваши знакомые. Это уже в порядке вещей, лучше не обращайте внимания. Людей с подмоченной репутацией на свете, пожалуй, раз в десять больше, чем с незапятнанной. Это сущая ерунда.
В коридоре раздались грузные шаги, в замке загремел ключ, дверь отворилась, и полицейский вызвал Швейка.
-- Простите,-- рыцарски напомнил Швейк.-- Я здесь только с двенадцати часов дня, а этот господин с шести утра. Я особенно не тороплюсь.
Вместо ответа сильная рука выволокла его в коридор, и дежурный молча повел Швейка по лестницам на второй этаж.
В комнате за столом сидел бравый толстый полицейский комиссар. Он обратился к Швейку:
-- Так вы, значит, и есть Швейк? Как вы сюда попали?
-- Самым простым манером,-- ответил Швейк.-- Я пришел сюда в сопровождении полицейского, потому как мне не понравилось, что из сумасшедшего дома меня выкинули без обеда. Я им не уличная девка.
-- Знаете что, Швейк,-- примирительно сказал комиссар,-- зачем нам с вами ссориться здесь, на Сальмовой улице? Не лучше ли будет, если мы вас направим в полицейское управление?
-- Вы, как говорится, являетесь господином положения,-- с удовлетворением ответил Швейк.-- А пройтись вечерком в полицейское управление -- совсем не дурно-- это будет небольшая, но очень приятная прогулка.
-- Очень рад, что мы с вами так легко договорились,-- весело заключил полицейский комиссар.-- Договориться-- самое разлюбезное дело. Не правда ли, Швейк?
-- Я тоже всегда очень охотно советуюсь с другими,-- ответил Швейк.-- Поверьте, господин комиссар, я никогда не забуду вашей доброты.
Учтиво поклонившись, Швейк спустился с полицейским вниз, в караульное помещение, и через четверть часа его уже можно было видеть на углу Ечной улицы и Карловой площади в сопровождении полицейского, который нес под мышкой объемистую книгу с немецкой надписью: "Arestantenbuch"/Книга записи арестованных (нем.)/.
На углу Спаленой улицы Швейк и его конвоир натолкнулись на толпу людей, теснившихся перед объявлением.
-- Это манифест государя императора об объявлении войны,-- сказал Швейку конвоир.
-- Я это предсказывал,-- бросил Швейк.-- А в сумасшедшем доме об этом еще ничего не знают, хотя им-то, собственно, это должно быть известно из первоисточника.
-- Что вы хотите этим сказать? -- спросил полицейский.
-- Ведь там много господ офицеров,-- объяснил Швейк.
Когда они подошли к другой кучке, тоже толпившейся перед манифестом, Швейк крикнул:
-- Да здравствует император Франц-Иосиф! Мы победим!
Кто-то в этой восторженной толпе одним ударом нахлобучил ему на уши котелок, и в таком виде на глазах у сбежавшегося народа бравый солдат Швейк вторично проследовал в ворота полицейского управления.
-- Эту войну мы безусловно выиграем, еще раз повторяю, господа! -- С этими словами Швейк расстался с провожавшей его толпой.
В далекие, далекие времена в Европу долетело правдивое изречение о том, что завтрашний день разрушит даже планы нынешнего дня.
Глава VI. ПРОРВАВ ЗАКОЛДОВАННЫЙ КРУГ, ШВЕЙК ОПЯТЬ ОЧУТИЛСЯ ДОМА
От стен полицейского управления веяло духом чуждой народу власти. Эта власть вела слежку за тем, насколько восторженно отнеслось население к объявлению войны. За исключением нескольких человек, не отрекшихся от своего народа, которому предстояло изойти кровью за интересы, абсолютно чуждые ему, за исключением этих нескольких человек полицейское управление представляло собой великолепную кунсткамеру хищников-бюрократов, которые считали, что только всемерное использование тюрьмы и виселицы способно отстоять существование замысловатых параграфов. При этом хищники-бюрократы обращались со своими жертвами с язвительной любезностью, предварительно взвешивая каждое свое слово.
-- Мне очень, очень жаль,-- сказал один из этих черно-желтых хищников, когда к нему привели Швейка,-- что вы опять попали в наши руки. Мы думали, что вы исправитесь... но, увы, мы обманулись.
Швейк молча кивал головой в знак согласия, сделав при этом такое невинное лицо, что черно-желтый хищник вопросительно взглянул на него и резко заметил:
-- Не стройте из себя дурака! -- Однако тотчас же опять перешел на ласковый тон: -- Нам, право же, очень неприятно держать вас под арестом. По моему мнению, ваша вина не так уж велика, ибо, принимая во внимание ваш невысокий умственный уровень, нужно полагать, что вас, без сомнения, подговорили. Скажите мне, пан Швейк, кто, собственно, подстрекает вас на такие глупости?
Швейк откашлялся.
-- Я, извиняюсь, ничего о глупостях не знаю.
-- Ну, разве это не глупость, пан Швейк,-- увещевал хищник слащаво-отеческим тоном,-- когда вы, по свидетельству полицейского, который вас сюда привел, собрав толпу перед наклеенным на углу манифестом о войне, возбуждали ее выкриками: "Да здравствует император Франц-Иосиф! Мы победим!"
-- Я не мог оставаться в бездействии,-- объяснил Швейк, уставив свои добрые глаза на инквизитора.-- Я пришел в волнение, увидев, что все читают этот манифест о войне и не проявляют никаких признаков радости. Ни победных кликов, ни "ура"... вообще ничего, господин советник. Словно их это вовсе не касается. Тут уж я, старый солдат Девяносто первого полка, не выдержал и прокричал эти слова. Будь вы на моем месте, вы, наверно, поступили бы точно так же. Война так война, ничего не поделаешь,-- мы должны довести ее до победного конца, должны постоянно провозглашать славу государю императору. Никто меня в этом не разубедит.
Прижатый к стене черно-желтый хищник не вынес взгляда невинного агнца Швейка, опустил глаза в свои бумаги и сказал:
-- Я вполне понял бы ваше воодушевление, если б оно было проявлено при других обстоятельствах. Вы сами отлично знаете, что вас вел полицейский и ваш патриотизм мог и даже должен был скорее рассмешить публику, чем произвести на нее серьезное впечатление.
-- Идти под конвоем полицейского -- это тяжелый момент в жизни каждого человека. Но если человек даже в этот тяжкий момент не забывает, что ему надлежит делать при объявлении войны, то, думаю, такой человек не так уж плох.
Черно-желтый хищник заворчал и еще раз посмотрел Швейку прямо в глаза. Швейк ответил ему своим невинным, мягким, скромным, нежным и теплым взглядом.
С минуту они пристально смотрели друг на друга.
-- Идите к черту -- пробормотало наконец чиновничье рыло.-- Но если вы еще раз сюда попадете, то я вас вообще ни о чем не буду спрашивать, а прямо отправлю в военный суд на Градчаны. Понятно?
И не успел он договорить, как нежданно-негаданно Швейк подскочил к нему, поцеловал руку и сказал:
-- Да вознаградит вас бог! Если вам когда-нибудь понадобится чистокровная собачка, соблаговолите обратиться ко мне. Я торгую собаками.
Так Швейк опять очутился на свободе.
По дороге домой он размышлял о том, а не зайти ли ему сперва в пивную "У чаши", и в конце концов отворил ту самую дверь, через которую не так давно вышел в сопровождении агента Бретшнейдера.
В пивной царило гробовое молчание. Там сидело несколько посетителей и среди них -- церковный сторож из церкви св. Аполлинария. Физиономии у всех были хмурые. За стойкой сидела трактирщица, жена Паливца, тупо глядя на пивные краны.
-- Вот я и вернулся! -- весело сказал Швейк.-- Дайте-ка мне кружечку пива. А где же наш пан Паливец? Небось уже дома?
Вместо ответа хозяйка залилась слезами и, горестно всхлипывая при каждом слове, простонала:
-- Дали ему... десять лет... неделю тому назад...
-- Ну, вот видите! -- сказал Швейк.-- Значит, семь дней уже отсидел.
-- Он был такой... осторожный! -- рыдала хозяйка.-- Он сам это всегда о себе говорил...
Посетители пивной упорно молчали, словно тут до сих пор блуждал дух Паливца, призывая к еще большей осторожности.
-- Осторожность -- мать мудрости,-- сказал Швейк усаживаясь за стол и пододвигая к себе кружку пива, в пивной пене которого образовалось несколько дырочек -- туда капнули слезы жены Паливца, когда она несла пиво на стол.-- Нынче время такое, приходится быть осторожным.
-- Вчера у нас было двое похорон,-- попытался перевести разговор на другое церковный сторож от св. Аполлинария.
-- Видать, помер кто-нибудь! -- заметил другой посетитель.
Третий спросил:
-- Покойного-то на катафалке везли?
-- Интересно,-- сказал Швейк,-- как будут происходить военные похороны во время войны?
Посетители поднялись, расплатились и тихо вышли. Швейк остался наедине с пани Паливцовой.
-- Не представляю себе,-- произнес Швейк,-- чтобы невинного осудили на десять лет. Правда, однажды невинного приговорили к пяти годам -- такое я слышал, но на десять -- это уж, пожалуй, многовато!
-- Что же поделаешь, ведь мой-то признался,-- плакала жена Паливца.-- Как он здесь говорил об этих мухах и портрете, так и в управлении суда повторил. Вызвали меня свидетельницей, да что я могла им сказать, когда мне заявили, что я имею право отказаться от свидетельских показаний, потому что нахожусь в родственных отношениях со своим мужем... Я перепугалась этих родственных отношений -- как бы из этого еще чего-нибудь не вышло -- и отказалась давать показания. Старик, бедняга, так на меня посмотрел... до самой смерти не забуду. А потом, после приговора, когда его уводили, взял да и крикнул им там, на лестнице, словно совсем с ума спятил: "Да здравствует свободная мысль!"
-- А пан Бретшнейдер сюда больше не заходит? -- спросил Швейк.
-- Заходил несколько раз,-- ответила трактирщица.-- Выпьет одну-две кружки, спросит меня, кто здесь бывает и слушает, как посетители рассказывают про футбол. Они всегда, как увидят пана Бретшнейдера, говорят только про футбол, а его от этого передергивает -- того и гляди судороги сделаются и он взбесится. За все это время к нему на удочку попался только один обойщик с Поперечной улицы.
-- Это дело навыка,-- заметил Швейк.-- Обойщик-то был глуповат, что ли?
-- Ну, как мой муж,-- ответила с плачем хозяйка.-- Тот его спросил, стал бы он стрелять в сербов или нет. А обойщик ответил, что не умеет стрелять, что только раз был в тире, прострелил там корону. Тут мы все услышали, как пан Бретшнейдер произнес, вынув свою записную книжку: "Ага! Еще одна хорошенькая государственная измена!"-- и вышел с этим обойщиком с Поперечной улицы, и тот уже больше не вернулся.
-- Много их не возвращается,-- сказал Швейк.-- Дайте-ка мне рому.
Как раз в тот момент, когда Швейк заказывал себе вторую рюмку рому, в трактир вошел тайный агент Бретшнейдер. Окинув беглым взглядом пустой трактир и заказав себе пиво, он подсел к Швейку и стал ждать, не скажет ли тот чего.
Швейк снял с вешалки одну из газет и, просматривая последнюю страницу с объявлениями, заметил:
-- Смотрите-ка, некий Чимпера, село Страшково, дом номер пять, почтовое отделение Рачиневес, продает усадьбу с семью десятинами пашни. Имеется школа и проходит железная дорога.
Бретшнейдер нервно забарабанил пальцами по столу и обратился к Швейку:
-- Удивляюсь, почему вас интересует эта усадьба, пан Швейк?
-- Ах, это вы? -- воскликнул Швейк, подавая ему руку.-- А я вас сразу не узнал. У меня очень плохая память. В последний раз мы расстались, если не ошибаюсь, в приемной канцелярии полицейского управления. Ну, что поделываете? Часто заглядываете сюда?
-- Сегодня я пришел, чтобы повидать вас,-- сказал Бретшнейдер.-- В полицейском управлении мне сообщили, что вы торгуете собаками. Мне нужен хороший пинчер, или, скажем, шпиц, или вообще что-нибудь в этом роде...
-- Это все мы вам можем предоставить,-- ответил Швейк.-- Желаете чистокровного или так... с улицы?
-- Я думаю приобрести чистокровного пса,-- ответил Бретшнейдер.
-- А почему бы вам не завести себе полицейскую собаку? -- спросил Швейк.-- Она бы вам сразу все выследила, навела бы вас на след преступления. У одного мясника в Вршовицах есть такой пес; он возит ему тележку. Этот пес, можно сказать, работает не по специальности.
-- Мне бы хотелось шпица,-- сдержанно повторил Бретшнейдер,-- шпица, который бы не кусался.
-- Желаете беззубого шпица? -- осведомился Швейк.-- Есть такой на примете: в Дейвицах, у одного трактирщика.
-- Пожалуй, лучше уж пинчера...-- нерешительно произнес Бретшнейдер, собаковедческие познания которого находились в зачаточном состоянии. Если бы не приказ из полицейского управления, он никогда бы не приобрел о собаках никаких сведений.
Но приказ был точный, ясный и определенный: во что бы то ни стало сойтись со Швейком поближе на почве торговли собаками. Для достижения этой цели Бретшнейдер имел право подобрать себе помощников и располагать известными суммами на покупку собак.
-- Пинчеры бывают покрупнее и помельче,-- сказал Швейк.-- Есть у меня на примете два маленьких и три побольше. Всех пятерых можно держать на коленях. Могу их вам от всей души порекомендовать.
-- Это бы мне подошло,-- заявил Бретшнейдер.-- А сколько стоит пинчер?
-- Смотря по величине,-- ответил Швейк.-- Все зависит от величины. Пинчер не теленок, с пинчерами дело обстоит как раз наоборот: чем меньше, тем дороже.
-- Я взял бы покрупнее, дом сторожить,-- сказал Бретшнейдер, боясь перерасходовать секретный фонд полиции.
-- Отлично! -- подхватил Швейк.-- Крупного могу продать по пятидесяти крон, самого крупного -- по сорока пяти. Но мы забыли одну вещь: вам щенят или постарше, и потом: кобельков или сучек?
-- Мне все равно,-- ответил Бретшнейдер, которому надоели эти неразрешимые проблемы.-- Так достаньте их, а я завтра в семь часов вечера к вам зайду. Договорились?
-- Договорились, приходите,-- неохотно согласился Швейк.-- В таком случае я бы попросил у вас задаток-- тридцать крон.
-- Какие могут быть разговоры! -- сказал Бретшнейдер, отсчитывая деньги.-- Ну, а теперь мы с вами разопьем по четвертинке на мой счет...
Когда они выпили, Швейк тоже заказал за свой счет четвертинку вина. Потом заказал Бретшнейдер, он убеждал Швейка не бояться его. Он заявил, что сегодня он не на службе и потому Швейк может свободно говорить с ним о политике.
Швейк заметил, что в трактире он никогда о политике не говорит, да вообще вся политика -- занятие для детей младшего возраста.
Бретшнейдер, напротив, держался самых революционных убеждений. Он провозгласил, что каждое слабое государство обречено на гибель, и спросил Швейка, каков его взгляд на эти вещи.
Швейк на это ответил, что с государством у него никаких дел не было, но однажды был у него на попечении хилый щенок сенбернар, которого он подкармливал солдатскими сухарями, но щенок все равно издох.
Когда выпили по пятой, Бретшнейдер объявил себя анархистом и стал добиваться у Швейка совета, в какую организацию ему записаться.
Швейк рассказал, что однажды какой-то анархист купил у него в рассрочку за сто крон леонберга, но до сих пор не отдал последнего взноса.
За шестой четвертинкой Бретшнейдер высказался за революцию и против мобилизации, на что Швейк, наклонясь к нему, шепнул на ухо:
-- Только что вошел какой-то посетитель. Как бы он вас не услышал, у вас могут быть неприятности. Видите, трактирщица уже плачет.
Жена Паливца действительно плакала на стуле за стойкой..
-- Чего вы плачете, хозяюшка? -- спросил Бретшнейдер.-- Через три месяца мы победим, будет амнистия -- и ваш муж вернется. Вот тогда уж мы закатим пирушку!.. Или вы не верите, что мы победим? -- обратился он к Швейку.
-- Зачем пережевывать одно и то же? -- сказал Швейк.-- Должны победить -- и баста! Ну, мне пора домой.
Швейк расплатился и вернулся к своей старой служанке, пани Мюллеровой, которая очень испугалась, увидев, что мужчина, отпирающий ключом входную дверь, не кто иной, как сам Швейк
-- А я, сударь, думала, что вы вернетесь только через несколько лет,-- сказала она с присущей ей откровенностью,-- и я тут... из жалости... на время... взяла в жильцы одного швейцара из ночного кафе, потому что... у нас тут три раза был обыск, и, после того как ничего не нашли, сказали, что ваше дело плохо и по всему видать -- вы опытный преступник.
Швейк быстро убедился, что незнакомец устроился со всеми удобствами: он спал на его постели и даже был настолько благороден, что удовольствовался лишь одной половиной, а другую предоставил некоему длинноволосому созданию, которое из благодарности спало, обняв его за шею. На полу вокруг постели валялись вперемешку принадлежности мужского и дамского туалета. По всему этому хаосу было ясно, что швейцар из "ночного кафе" вернулся вчера со своей дамой навеселе.
-- Сударь,-- сказал Швейк, тряся незваного гостя,-- сударь, как бы вам не опоздать к обеду. Мне будет очень неприятно, если вы начнете всем рассказывать, что я вас выставил в такое время, когда уже нигде не достанешь обеда.
Прошло немало времени, пока заспанный швейцар из "ночного кафе" раскусил наконец, что вернулся домой владелец постели и предъявляет на нее свои права.
По свойственной всем швейцарам "ночных кафе" привычке, господин этот выразился в том духе, что пересчитает ребра каждому, кто осмелится его будить. После этого он вознамерился спать дальше.
Швейк между тем собрал части его туалета, принес их к постели и, энергично встряхнув швейцара, сказал:
-- Если вы не оденетесь, то придется вас выкинуть на улицу так, как вы есть. Вам будет гораздо выгоднее вылететь отсюда одетым.
-- Я хотел спать до восьми часов вечера,-- проговорил озадаченный швейцар, натягивая штаны.-- Я плачу хозяйке за постель по две кроны в день и могу водить сюда барышень из кафе... Маржена, вставай!
Надевая воротничок и завязывая галстук, он уже настолько пришел в себя, что стал уверять Швейка, будто ночное кафе "Мимоза" безусловно одно из самых приличных заведений, куда имеют доступ только те дамы, у которых желтый билет в полном порядке, и любезно приглашал Швейка заглянуть туда.
Однако его партнерша осталась весьма недовольна Швейком и пустила в ход несколько веских великосветских выражений, из которых самым приличным было: "Олух царя небесного!"
После ухода непрошеных жильцов Швейк пошел позвать пани Мюллерову, чтобы вместе с нею навести порядок, но ее и след простыл. Только на клочке бумаги, на котором карандашом были выведены какие-то каракули, пани Мюллерова необычайно просто выразила свои мысли, касающиеся несчастного случая со сдачей напрокат швейковской постели швейцару из ночного кафе. На клочке было написано:
"Простите, сударь, я вас больше не увижу, потому что бросаюсь из окна".
-- Врет! -- сказал Швейк и стал ждать.
Через полчаса в кухню вползла несчастная пани Мюллерова, и по удрученному выражению ее лица было видно, что она ждет от Швейка слов утешения.
-- Если хотите броситься из окна,-- сказал Швейк,-- так идите в комнату, окно я открыл. Прыгать из кухни я бы вам не советовал, потому что вы упадете в сад прямо на розы, поломаете все кусты, и за это вам же придется платить. А из того окна вы прекрасно слетите на тротуар и, если повезет, сломаете себе шею. Если же не повезет, то вы переломаете себе только ребра, руки и ноги и вам придется платить за лечение в больнице.
Пани Мюллерова заплакала, тихо пошла в комнату Швейка... закрыла окно и, вернувшись, сказала:
-- Дует, а при вашем ревматизме это нехорошо, сударь.
Затем, постелив постель и с необычайной старательностью приведя все в порядок, она, все еще заплаканная, вошла в кухню и доложила Швейку:
-- Те два щеночка, сударь, что были у вас на дворе, подохли, а сенбернар сбежал во время обыска.
-- Черт возьми! -- воскликнул Швейк.-- Он может влипнуть в историю! Теперь, наверное, его будет выслеживать полиция.
-- Он укусил одного из господ полицейских комиссаров,-- продолжала пани Мюллерова,-- когда тот во время обыска вытаскивал его из-под кровати. Один из этих господ сказал, что под кроватью кто-то есть, и сенбернару именем закона приказано было вылезать, но тот и не подумал, и тогда его вытащили. Сенбернар хотел их всех сожрать, а потом вылетел в дверь и больше не вернулся. Мне тоже учинили допрос, спрашивали, кто к нам ходит, не получаем ли денег из-за границы, а потом стали намекать, что я дура, когда я им сказала, что деньги из-за границы поступают только изредка, последний раз от господина управляющего из Брно -- помните, шестьдесят крон задатка за ангорскую кошку, вы о ней дали объявление в газету "Национальная политика", а вместо нее послали в Брно в ящике из-под фиников слепого щеночка фокстерьера. Потом они говорили со мной очень ласково и порекомендовали в жильцы, чтобы мне одной боязно не было, этого швейцара из ночного кафе, которого вы выбросили.
-- Уж и натерпелся я от этой полиции, пани Мюллерова! -- вздохнул Швейк.-- Вот скоро увидите, сколько их сюда придет за собаками.
Не знаю, расшифровали ли те, кто после переворота просматривал полицейский архив, статьи расхода секретного фонда государственной полиции, где значилось: СБ-- 40 к.; ФТ-- 50 к.; Л-- 80 к. и так далее, но они, безусловно, ошибались, если думали, что СБ, ФТ и Л-- это инициалы неких лиц, которые за 40, 50, 80 и т.д. крон продавали чешский народ черно-желтому орлу.
В действительности же СБ означает сенбернара, ФТ -- фокстерьера, а Л -- леонберга. Всех этих собак Бретшнейдер привел от Швейка в полицейское управление.
Это были гадкие страшилища, не имевшие абсолютно ничего общего ни с одной из чистокровных собак, за которых Швейк выдавал их Бретшнейдеру. Сенбернар был помесь нечистокровного пуделя с дворняжкой; фокстерьер, с ушами таксы, был величиной с волкодава, а ноги у него были выгнуты, словно он болел рахитом; леонберг своей мохнатой мордой напоминал овчарку, у него был обрубленный хвост, рост таксы и голый зад, как у павиана.
Сам сыщик Калоус заходил к Швейку купить собаку... и вернулся с настоящим уродом, напоминающим пятнистую гиену, хотя у него и была грива шотландской овчарки. А в статье секретного фонда с тех пор прибавилась новая пометка: Д-- 90 к. Этот урод должен был изображать дога. Но даже Калоусу не удалось ничего выведать у Швейка. Он добился того же, что и Бретшнейдер. Самые тонкие политические разговоры Швейк переводил на лечение собачьей чумы у щенят, а наихитрейшие его трюки кончались тем, что Бретшнейдер увозил с собой от Швейка еще одно чудовище, самого невероятного ублюдка.
Этим кончил знаменитый сыщик Бретшнейдер. Когда у него в квартире появилось семь подобных страшилищ, он заперся с ними в задней комнате и не давал ничего жрать до тех пор, пока псы не сожрали его самого. Он был так честен, что избавил казну от расходов по похоронам.
В полицейском управлении в его послужной список, в графу "Повышения по службе", были занесены следующие полные трагизма слова: "Сожран собственными псами".
Узнав позднее об этом трагическом происшествии, Швейк сказал:
-- Трудно сказать, удастся ли собрать его кости, когда ему придется предстать на Страшном суде.
Глава VII. ШВЕЙК ИДЕТ НА ВОИНУ
▲▲ Предыдущая Содержание Следующая ▲▲ В ПРИЗЫВНУЮ КОМИССИЮ В ПРИЗЫВНОЙ КОМИССИИ ШВЕЙКА ВЕДУТ В ТЮРЬМУ
В то время, когда галицийские леса, простирающиеся вдоль реки Раб, видели бегущие через эту реку австрийские войска, в то время, когда на юге, в Сербии, австрийским дивизиям, одной за другой, всыпали по первое число (что они уже давно заслужили), австрийское военное министерство вспомнило о Швейке, надеясь, что он поможет монархии расхлебывать кашу.
Швейк, когда ему принесли повестку о том, что через неделю он должен явиться на Стршелецкий остров для медицинского освидетельствования, лежал в постели: у него опять начался приступ ревматизма. Пани Мюллерова варила ему на кухне кофе.
-- Пани Мюллерова,-- послышался из соседней комнаты тихий голос Швейка,-- пани Мюллерова, подойдите ко мне на минуточку.
Служанка подошла к постели, и Швейк тем же тихим голосом произнес:
-- Присядьте, пани Мюллерова.
Его голос звучал таинственно и торжественно. Когда пани Мюллерова села, Швейк, приподнявшись на постели, провозгласил:
-- Я иду на войну.
-- Матерь божья! -- воскликнула пани Мюллерова.-- Что вы там будете делать?
-- Сражаться,-- гробовым голосом ответил Швейк.-- У Австрии дела очень плохи. Сверху лезут на Краков, а снизу-- на Венгрию. Всыпали нам и в хвост и в гриву, куда ни погляди. Ввиду всего этого меня призывают на войну. Еще вчера я читал вам в газете, что "дорогую родину заволокли тучи".
-- Но ведь вы не можете пошевельнуться!
-- Неважно, пани Мюллерова, я поеду на войну в коляске. Знаете кондитера за углом? У него есть такая коляска. Несколько лет тому назад он возил в ней подышать свежим воздухом своего хромого хрыча-дедушку. Вы, пани Мюллерова, отвезете меня в этой коляске на военную службу.
Пани Мюллерова заплакала.
-- Не сбегать ли мне, сударь, за доктором?
-- Никуда не ходите, пани Мюллерова. Я вполне пригоден для пушечного мяса, вот только ноги... Но когда с Австрией дело дрянь, каждый калека должен быть на своем посту. Продолжайте спокойно варить кофе.
И в то время как пани Мюллерова, заплаканная и растроганная, процеживала кофе, бравый солдат Швейк пел, лежа в кровати:
Виндишгрец и прочие паны генералы
Утром спозаранку войну начинали.
Гоп, гоп, гоп!
Войну начинали, к господу взывали:
"Помоги, Христос, нам с матерью пречистой!"
Гоп, гоп, гоп!
Испуганная пани Мюллерова под впечатлением жуткой боевой песни забыла про кофе и, трясясь всем телом, прислушивалась, как бравый солдат Швейк продолжал петь на своей кровати:
С матерью пречистой. Вон-- четыре моста.
Выставляй, Пьемонт, посильней форпосты.
Гоп, гоп, гоп!
Закипел тут славный бой у Сольферино,
Кровь лилась потоком, как из бочки винной.
Гол, гоп, гоп!
Кровь из бочки винной, а мяса -- фургоны!
Нет, не зря носили ребята погоны.
Гоп, гоп, гоп!
Не робей, ребята! По пятам за вами
Едет целый воз, груженный деньгами.
Гоп, гоп, гоп!
-- Ради бога, сударь, прошу вас! -- раздался жалобный голос из кухни, но Швейк допел славную боевую песню до конца:
Целый воз с деньгами, кухня с пшенной кашей.
Ну, в каком полку веселей, чем в нашем?
Гоп, гоп, гоп!
Пани Мюллерова бросилась за доктором. Вернулась она через час, когда Швейк уже дремал.
Толстый господин разбудил его, положив ему руку на лоб, и сказал:
-- Не бойтесь, я -- доктор Павек из Виноград. Дайте вашу руку. Термометр суньте себе под мышку. Так. Покажите язык. Еще. Высуньте язык. Отчего умерли ваши родители?
Итак, в то время как Вена боролась за то, чтобы все народы Австро-Венгрии проявили максимум верности и преданности, доктор Павек прописал Швейку бром против его патриотического энтузиазма и рекомендовал мужественному и честному солдату не думать о войне.
-- Лежите смирно и не вздумайте волноваться. Завтра я навещу вас.
На другой день доктор пришел опять и осведомился на кухне у пани Мюллеровой как себя чувствует пациент.
-- Хуже ему, пан доктор,-- с искренней грустью ответила пани Мюллерова.-- Ночью, когда его ревматизм скрутил, он пел, с позволения сказать, австрийский гимн.
На это новое проявление лояльности пациента доктор Павек счел необходимым реагировать повышенной дозой брома. На третий день пани Мюллерова доложила доктору, что Швейку еще хуже.
-- После обеда, пан доктор, он послал за картой военных действий, а ночью бредил, что Австрия победит.
-- А порошки принимает точно по предписанию?
-- Он за ними еще и не посылал, пан доктор.
Излив на Швейка целый поток упреков и заверив его, что никогда больше не придет лечить невежду, который отвергает его лечение бромом, доктор Павек ушел.
Оставалось еще два дня до срока, когда Швейк должен был предстать перед призывной комиссией. За это время Швейк сделал надлежащие приготовления: во-первых, послал пани Мюллерову купить форменную фуражку, а во-вторых, одолжить у кондитера за углом коляску, в которой тот когда-то вывозил подышать свежим воздухом своего хромого хрыча-дедушку. Потом Швейк вспомнил, что ему необходимы костыли. К счастью, кондитер сохранял как семейную реликвию и костыли. Швейку недоставало еще только букетика цветов, какие носят все рекруты. Пани Мюллерова раздобыла ему и букет. Она сильно похудела за эти дни и, где только ни появлялась, всюду плакала.
Итак, в тот памятный день пражские улицы были свидетелями трогательного примера истинного патриотизма. Старуха толкала перед собой коляску, в которой сидел мужчина в форменной фуражке с блестящей кокардой и размахивал костылями. На его пиджаке красовался пестрый букетик цветов. Человек этот, ни на минуту не переставая, кричал на всю улицу: "На Белград! На Белград!"
За ним валила толпа, которая образовалась из небольшой кучки людей, собравшихся перед домом, откуда Швейк выехал на войну. Швейк констатировал, что некоторые полицейские, стоящие на перекрестках, отдали ему честь. На Вацлавской площади толпа вокруг коляски со Швейком выросла в несколько сот человек, а на углу Краковской улицы был избит какой-то бурш в корпорантской шапочке, закричавший Швейку:
-- Heil! Nieder mit den Serben!/ Хайль! Долой сербов! (нем.)/
На углу Водичковой улицы подоспевшая конная полиция разогнала толпу. Когда Швейк доказал приставу, что должен сегодня явиться в призывную комиссию, тот был несколько разочарован и во избежание скандала приказал двум конным полицейским проводить коляску со Швейком на Стршелецкий остров.
Обо всем происшедшем в "Пражской официальной газете" была помещена следующая статья:
ПАТРИОТИЗМ КАЛЕКИ
Вчера днем на главных улицах Праги прохожие стали очевидцами сцены, красноречиво свидетельствующей о том, что в этот великий и серьезный момент сыны нашего народа также способны дать блестящие примеры верности и преданности трону нашего престарелого монарха. Казалось, что вернулись славные времена греков и римлян, когда Муций Сцевола шел в бой, невзирая на свою сожженную руку. Калека на костылях, которого везла в коляске для больных его старая мать, вчера продемонстрировал святое чувство патриотизма. Этот сын чешского народа, несмотря на свой недуг, добровольно отправился на войну, чтобы все свои силы и даже жизнь отдать за своего императора. И то, что его призыв "На Белград!" встретил такой живой отклик на пражских улицах, свидетельствует, что жители Праги являют высокие образцы любви к отечеству и к царствующему дому.
В том же духе писал и "Прагер Тагблатт", где статья заканчивалась такими словами: "Калеку-добровольца провожала толпа немцев, своим телом охранявших его от самосуда чешских агентов Антанты".
"Богемия", тоже напечатавшая это сообщение, потребовала, чтобы калека-патриот был награжден, и объявила, что в редакции принимаются подарки от немецких граждан в пользу неизвестного героя.
Итак, эти три газеты считали, что чешская страна не могла дать более благородного гражданина. Однако господа в призывной комиссии не разделяли их взгляда. Особенно старший военный врач Баутце. Это был неумолимый человек, видевший во всем жульнические попытки уклониться от военной службы -- от фронта, от пули и шрапнелей. Известно его выражение: "Das ganze tschechische Volk ist eine Simulantenbande" / Весь чешский народ-- банда симулянтов (нем.)/. За десять недель своей деятельности он из II 000 граждан выловил 10999 симулянтов и поймал бы на удочку одиннадцатитысячного, если бы этого счастливца не хватил удар в тот самый момент, когда доктор на него заорал: "Kehrt euch!"/ Кругом! (нем.)/.
-- Уберите этого симулянта,-- приказал Баутце, когда удостоверился, что тот умер,
И вот в этот памятный день перед Баутце предстал Швейк, совершенно голый, как и все остальные, стыдливо прикрывая свою наготу костылями, на которые опирался.
-- Das ist wirklich ein beson-deres Feigenblatt / Это действительно необычный фиговый листок (нем.) /,-- сказал Баутце,-- таких фиговых листков в раю не было.
-- Освобожден по идиотизму,-- огласил фельдфебель, просматривая его документы.
-- А еще чем больны? -- спросил Баутце.
-- Осмелюсь доложить, у меня ревматизм. Но служить буду государю императору до последней капли крови,-- скромно сказал Швейк.-- У меня отекли колени.
Баутце бросил на бравого солдата Швейка страшный взгляд и заорал:
-- Sie sind ein Simulant!/ Вы симулянт! (нем.)/ -- И, обращаясь к фельдфебелю, с ледяным Спокойствием сказал: -- Den Kerl sogleich einsperren / Немедленно арестовать этого типа (нем.)/
Два солдата с примкнутыми штыками повели Швейка в гарнизонную тюрьму. Швейк шел на костылях и с ужасом чувствовал, что его ревматизм проходит. Когда пани Мюллерова, с коляской ожидавшая Швейка у моста, увидела его между двумя штыками, она заплакала и тихо отошла от коляски, чтобы никогда уже к ней не возвращаться...
А бравый солдат Швейк скромно шел в сопровождении вооруженных защитников государства. Штыки сверкали на солнце, и на Малой Стране, перед памятником Радецкому, Швейк крикнул провожавшей его толпе:
-- На Белград!
А маршал Радецкий задумчиво смотрел со своего постамента вслед ковылявшему на старых костылях бравому солдату Швейку с рекрутским букетиком на пиджаке.
Какой-то солидный господин объяснил окружавшей его толпе, что ведут дезертира.
Глава VIII. ШВЕЙК -- СИМУЛЯНТ
В эту великую эпоху врачи из кожи вон лезли, чтобы изгнать из симулянтов беса саботажа и вернуть их в лоно армии. Была установлена целая лестница мучений для симулянтов и для людей, подозреваемых в том, что они симулируют, а именно -- чахоточных, ревматиков, страдающих грыжей, воспалением почек, тифом, сахарной болезнью, воспалением легких и прочими болезнями.
Пытки, которым подвергались симулянты, были систематизированы и делились на следующие виды:
1. Строгая диета: утром и вечером по чашке чая в течение трех дней; кроме того, всем, независимо от того, на что они жалуются, давали аспирин, чтобы симулянты пропотели.
2. Хинин в порошке в лошадиных дозах, чтобы не думали, будто военная служба -- мед. Это называлось: "Лизнуть хины".
3. Промывание желудка литром теплой воды два раза в день.
4. Клистир из мыльной воды и глицерина.
5. Обертывание в мокрую холодную простыню.
Были герои, которые стойко перенесли все пять ступеней пыток и добились того, что их отвезли в простых гробах на военное кладбище. Но попадались и малодушные, которые, лишь только дело доходило до клистира, заявляли, что они здоровы и ни о чем другом не мечтают, как с ближайшим маршевым батальоном отправиться в окопы.
Швейка поместили в больничный барак при гарнизонной тюрьме именно среди таких малодушных симулянтов.
-- Больше не выдержу,-- сказал его сосед по койке, которого только что привели из амбулатории, где ему уже во второй раз промывали желудок. Человек этот симулировал близорукость.
-- Завтра же еду в полк,-- объявил ему сосед слева, которому только что ставили клистир. Этот больной симулировал, что он глух, как тетерев.
На койке у двери умирал чахоточный, обернутый в мокрую холодную простыню.
-- Это уже третий на этой неделе,-- заметил сосед справа.
-- А ты чем болен? -- спросили Швейка.
-- У меня ревматизм,-- ответил Швейк, на что окружающие разразились откровенным смехом. Смеялся даже умирающий чахоточный, "симулирующий" туберкулез.
-- С ревматизмом ты сюда лучше не лезь,-- серьезно предупредил Швейка толстый господин.-- С ревматизмом здесь считаются так же, как с мозолями. У меня малокровие, недостает половины желудка и пяти ребер, и никто этому не верит. А недавно был здесь глухонемой. Четырнадцать дней его обертывали каждые полчаса в мокрую холодную простыню. Каждый день ему ставили клистир и выкачивали желудок. Даже санитары думали, что дело его в шляпе и что его отпустят домой, а доктор возьми да пропиши ему рвотное. Эта штука вывернула бы его наизнанку. И тут он смалодушничал. "Не могу, говорит, больше притворяться глухонемым. Вернулись ко мне и речь и слух". Все больные его уговаривали, чтобы он не губил себя, а он стоял на своем: он, мол, все слышит и говорит, как всякий другой. Так и доложил об этом утром при обходе.
-- Да, долго держался,-- заметил один, симулирующий, будто у него одна нога короче другой на целых десять сантиметров.-- Не чета тому, с параличом. Тому достаточно было только трех порошков хинина, одного клистира и денька без жратвы. Признался еще даже до выкачивания желудка. Весь паралич как рукой сняло.
-- Дольше всех держался тут искусанный бешеной собакой. Кусался, выл, действительно все замечательно проделывал. Но никак он не мог добиться пены у рта. Помогали мы ему как могли, сколько, бывало, щекотали его перед обходом, иногда по целому часу, доводили его до судорог, до синевы -- и все-таки пна у рта не выступала: нет да и только. Это было ужасно! И когда он во время утреннего обхода сдался, уж как нам его было жалко! Стал возле койки во фронт, как свечка, отдал честь и говорит: "Осмелюсь доложить, господин старший врач, пес, который меня укусил, оказался не бешеным". Старший врач окинул его таким взглядом, что искусанный затрясся всем телом и тут же прибавил: "Осмелюсь доложить, господин старший врач, меня вообще никакая собака не кусала. Я сам себя укусил в руку". После этого признания его обвинили в членовредительстве, дескать, хотел прокусить себе руку, чтобы не попасть на фронт.
-- Все болезни, при которых требуется пена у рта, очень трудно симулировать,-- сказал толстый симулянт.-- Вот, к примеру, падучая. Был тут один эпилептик. Тот всегда нам говорил, что ему лишний припадок устроить ничего не стоит. Падал он этак раз десять в день, извивался в корчах, сжимал кулаки, выкатывал глаза под самый лоб, бился о землю, высовывал язык. Короче говоря, это была прекрасная эпилепсия, эпилепсия -- первый сорт, самая что ни на есть настоящая. Но неожиданно вскочили у него два чирья на шее и два на спине, и тут пришел конец его корчам и битью об пол. Головы даже не мог повернуть. Ни сесть, ни лечь. Напала на него лихорадка, и во время обхода врача в бреду он сознался во всем. Да и нам всем от этих чирьев солоно пришлось. Из-за них он пролежал с нами еще три дня, и ему была назначена другая диета: утром кофе с булочкой, к обеду -- суп, кнедлик с соусом, вечером -- каша или суп, и нам, с голодными выкачанными желудка да на строгой диете, пришлось глядеть, как этот парень жрет, чавкает и, пережравши, отдувается и рыгает. Этим он подвел трех других, с пороком сердца. Те тоже признались.
-- Легче всего,-- сказал один из симулянтов,-- симулировать сумасшествие. Рядом в палате номер два есть двое учителей. Один без устали кричит днем и ночью: "Костер Джордано Бруно еще дымится! Возобновите процесс Галилея!" А другой лает: сначала три раза медленно "гав, гав, гав", потом пять раз быстро "гав-гав-гав-гав-гав", а потом опять медленно,-- и так без передышки. Оба уже выдержали больше трех недель... Я сначала тоже хотел разыграть сумасшедшего, помешанного на религиозной почве, и проповедовать о непогрешимости папы. Но в конце концов у одного парикмахера на Малой Стране приобрел себе за пятнадцать крон рак желудка.
-- Я знаю одного трубочиста из Бржевнова,-- заметил другой больной,-- он вам за десять крон сделает такую горячку, что из окна выскочите.
-- Это все пустяки,-- сказал третий.-- В Вршовицах есть одна повивальная бабка, которая за двадцать крон так ловко вывихнет вам ногу, что останетесь калекой на всю жизнь.
-- Мне вывихнули ногу за пятерку,-- раздался голос с постели у окна.-- За пять крон наличными и за три кружки пива в придачу.
-- Мне моя болезнь стоит уже больше двухсот крон,-- заявил его сосед, высохший, как жердь.-- Назовите мне хоть один яд, которого бы я не испробовал,-- не найдете. Я живой склад всяких ядов. Я пил сулему, вдыхал ртутные пары, грыз мышьяк, курил опиум, пил настойку опия, посыпал хлеб морфием, глотал стрихнин, пил раствор фосфора в сероуглероде и пикриновую кислоту. Я испортил себе печень, легкие, почки, желчный пузырь, мозг, сердце и кишки. Никто не может понять, чем я болен.
-- Лучше всего,-- заметил кто-то около дверей,-- впрыснуть себе под кожу в руку керосин. Моему двоюродному брату повезло: ему отрезали руку по локоть, и теперь ему никакая военная служба не страшна.
-- Вот видите,-- сказал Швейк.-- Все это каждый должен претерпеть ради государя императора. И выкачивание желудка и клистир. Когда несколько лет тому назад я отбывал военную службу, в нашем полку случалось еще хуже. Больного связывали "в козлы" и бросали в каталажку, чтобы он вылечился. Там не было коек с матрацем, как здесь, или плевательниц. Одни голые нары, и на них больные. Раз лежал там один с самым настоящим сыпным тифом, а другой рядом с ним в черной оспе. Оба были связаны "в козлы", а полковой врач пинал их ногой в брюхо за то, что, дескать, симулируют. Но когда оба солдата померли, дело дошло до парламента, и все это попало в газеты. Тут нам сразу запретили читать эти газеты и даже обыскали наши сундучки, нет ли у кого газет. А мне ведь никогда не везет. В целом полку ни у кого не нашли, только у меня. Ну, повели к командиру полка. А наш полковник был такой осел,-- царствие ему небесное! -- заорал на меня, чтобы я стоял смирно и сказал, кто писал в газеты, не то он мне всю морду разворотит и сгноит в тюрьме. Потом пришел полковой врач, тыкал мне в нос кулаком и кричал: "Sie verfluchter Hund, Sie schabiges Wesen, Sie ungluckliches Mistvieh!/Вы проклятая собака, вы паршивая тварь, вы скотина несчастная! (нем.)/ Социалистическая тварь!" А я смотрю им прямо в глаза, глазом не моргну и молчу. Правую руку под козырек, а левую -- по шву. Бегали они вокруг меня, как собаки, лаяли на меня, а я ни гугу, молчу и все тут, отдаю им честь, а левая рука по шву. Бегали они этак с полчасика. Потом полковник подбежал ко мне и как заревет: "Идиот ты или не идиот?"-- "Точно так, господин полковник, идиот".-- "На двадцать один день под строгий арест за идиотизм! По два постных дня в неделю, месяц без отпуска, на сорок восемь часов в козлы! Запереть немедленно и не давать ему жрать! Связать его! Показать ему, что государству идиотов не нужно. Мы тебе, сукину сыну, выбьем из башки газеты!" На этом господин полковник закончил свои разглагольствования. А пока я сидел под арестом, в казарме прямо-таки чудеса творились. Наш полковник вообще запретил солдатам читать даже "Пражскую официальную газету". В солдатской лавке запрещено было даже завертывать в газеты сосиски и сыр. И вот с этого-то времени солдаты принялись читать. Наш полк сразу стал самым начитанным. Мы читали все подряд, в каждой роте сочинялись стишки и песенки про полковника. А когда что-нибудь случалось в полку, всегда находился какой-нибудь благожелатель, который пускал в газету статейку под заголовком "Истязание солдат". Мало того: писали депутатам в Вену, чтобы они заступились за нас, и те начали подавать в парламент запрос за запросом, известно ли, мол, правительству, что наш полковник -- зверь, и тому подобное. Министр послал к нам комиссию, чтобы расследовать это, и в результате некий Франта Генчл из Глубокой был посажен на два года,-- это он обратился в Вену к депутатам парламента, жалуясь, что во время занятий на учебном плацу получил оплеуху от полковника. Когда комиссия уехала, полковник выстроил всех нас, весь полк, и заявил, что солдат есть солдат, должен держать язык за зубами и служить, а если кому не нравится, то это нарушение дисциплины. "А вы, мерзавцы, думали, что вам комиссия поможет? -- сказал полковник.-- Ни хрена она вам не помогла! Ну, а теперь пусть каждая рота промарширует передо мною и пусть громогласно повторит то, что я сказал". И мы, рота за ротой, шагали, равнение направо, на полковника, рука на ремне ружья, и орали что есть мочи: "Мы, мерзавцы, думали, что нам эта комиссия поможет. Ни хрена она нам не помогла!" Господин полковник хохотал до упаду, прямо живот надорвал. Но вот начала дефилировать одиннадцатая рота. Марширует, отбивая шаг, но подходит к полковнику и ни гугу! Молчит, ни звука. Полковник покраснел как вареный рак и вернул ее назад, чтобы повторила все сначала. Одиннадцатая опять шагает и... молчит. Проходит строй за строем, все дерзко глядят в глаза полковнику. "Ruht!"/ Вольно! (нем.) / -- командует полковник, а сам мечется по двору, хлещет себя хлыстом по сапогу, плюется, а потом вдруг остановился да как заорет: "Abtreten!"/ Разойдись! (нем.)/ Сел на свою клячу и вон. Ждали мы ждали, что с одиннадцатой ротой будет, а ничего не было. Ждем мы день, другой, неделю -- ничего. Полковник в казармах вовсе не появлялся, а солдаты рады-радешеньки, да и не только солдаты: и унтеры и даже офицеры. Наконец прислали нам нового полковника. О старом рассказывали, будто он попал в какой-то санаторий, потому что собственноручно написал государю императору, что одиннадцатая рота взбунтовалась.
Приближался час послеобеденного обхода. Военный врач Грюнштейн ходил от койки к койке, а за ним -- фельдшер с книгой.
-- Мацуна!
-- Здесь.
-- Клистир и аспирин.
-- Покорный!
-- Здесь.
-- Промывание желудка и хинин.
-- Коваржик!
-- Здесь.
-- Клистир и аспирин.
-- Котятко!
-- Здесь.
-- Промывание желудка и хинин.
И так всех подряд -- механически, грубо и безжалостно.
-- Швейк!
-- Здесь.
Доктор Грюнштейн взглянул на вновь прибывшего.
-- Чем больны?
-- Осмелюсь доложить, у меня ревматизм.
Доктор Грюнштейн за время своей практики усвоил привычку разговаривать с больными с тонкой иронией. Это действовало гораздо сильнее крика.
-- Ах вот что, ревматизм...-- сказал он Швейку.-- Это действительно тяжелая болезнь. Ведь и приключится этакая штука -- заболеть ревматизмом как раз во время мировой войны, как раз когда человек должен идти на фронт! Я полагаю, это вас страшно огорчает?
-- Осмелюсь доложить, господин старший врач, страшно огорчает.
-- А-а, вот как, его это огорчает? Очень мило с вашей стороны, что вам пришло в голову обратиться к нам с этим ревматизмом именно теперь. В мирное время прыгает, бедняга, как козленок, а разразится война, сразу у него появляется ревматизм и колени отказываются служить. Не болят ли у вас колени?
-- Осмелюсь доложить, болят.
-- И всю ночь напролет не можете заснуть? Не правда ли? Ревматизм очень опасная, мучительная и тяжелая болезнь. У нас в этом отношении большой опыт: строгая диета и другие наши способы лечения дают очень хорошие результаты. Выздоровеете у нас скорее, чем в Пештянах, и так замаршируете на фронт, что только пыль столбом поднимется.-- И, обращаясь к фельдшеру, старший врач сказал:-- Пишите: "Швейк, строгая диета, два раза в день промывание желудка и раз в день клистир". А там -- увидим. Пока что отведите его в амбулаторию, промойте желудок и поставьте, когда очухается, клистир, но, знаете, настоящий клистир, чтобы всех святых вспомнил и чтобы его ревматизм сразу испугался и улетучился.
Потом, повернувшись к больным, доктор Грюнштейн произнес речь, полную прекрасных и мудрых сентенций.
-- Не думайте, что перед вами осел, которого можно провести за нос. Меня вы своими штучками не тронете. Я-то прекрасно знаю, что все вы симулянты и хотите дезертировать с военной службы, поэтому я и обращаюсь с вами, как вы того заслуживаете. Я в своей жизни видел сотни таких вояк, как вы. На этих койках валялась уйма таких, которые ничем другим не страдали, только отсутствием боевого духа. В то время как их товарищи сражались на фронте, они воображали, что будут валяться в постели, получать больничное питание и ждать, пока кончится война. Но они ошиблись, прохвосты! И вы ошибетесь, сукины дети! Через двадцать лет будете криком кричать, когда вам приснится, как вы у меня тут симулировали.
-- Осмелюсь доложить, господин старший врач,-- послышался тихий голос с койки у окна,-- я уже выздоровел. Я уже ночью заметил, что у меня прошла одышка.
-- Ваша фамилия?
-- Коваржик. Осмелюсь доложить, мне был прописан клистир.
-- Хорошо, клистир вам еще поставят на дорогу,-- распорядился доктор Грюнштейн,-- чтобы вы потом не жаловались, будто мы вас здесь не лечили. Ну-с, а теперь больные, которых я перечислил, отправляйтесь за фельдшером и получите кому что полагается.
Каждый получил предписанную ему солидную порцию. Некоторые пытались воздействовать на исполнителя докторского приказания просьбами или угрозами: дескать, они сами запишутся в санитары, и, может, когда-нибудь нынешние санитары попадут к ним в руки. Что касается Швейка, то он держался геройски.
-- Не щади меня,-- подбадривал он палача, ставившего ему клистир.-- Помни о присяге. Даже если бы здесь лежал твой отец или родной брат, поставь ему клистир -- и никаких. Помни, на этих клистирах держится Австрия. Мы победим!
На другой день во время обхода доктор Грюнштейн осведомился у Швейка, как ему нравится в госпитале. Швейк ответил, что это учреждение благоустроенное и весьма почтенное. В награду он получил то же, что и вчера, и в придачу еще аспирин и три порошка хинина, все это ему всыпали в воду, а потом приказали немедленно выпить.
Сам Сократ не пил свою чашу с ядом так спокойно, как Швейк пил хинин, на котором доктор Грюнштейн испробовал все виды пыток.
Когда Швейка в присутствии врача завертывали в холодную мокрую простыню, он на вопрос доктора Грюнштейна, как ему это нравится, отвечал:
-- Осмелюсь доложить, господин старший врач, чувствую себя словно в купальне на морском курорте.
-- Ревматизм еще не прошел?
-- Осмелюсь доложить, господин старший врач, никак не проходит.
Швейк был подвергнут новым пыткам.
В это время вдова генерала-от-инфантерии, баронесса фон Боценгейм, прилагала неимоверные усилия для того, чтобы разыскать того солдата, о котором недавно газета "Богемия" писала, что он, калека, велел себя везти в военную комиссию в коляске для больных и кричал: "На Белград!" Это проявление патриотизма дало повод редакции "Богемии" призвать своих читателей организовать сбор в пользу больного героя-калеки.
Наконец, после справок, наведенных баронессой в полицейском управлении, было выяснено, что фамилия этого солдата Швейк. Дальше разыскивать было уже легко. Баронесса фон Боценгейм взяла с собою свою компаньонку и камердинера с корзиной и отправилась в госпиталь на Градчаны.
Бедняжка баронесса и не представляла себе, что значит лежать в госпитале при гарнизонной тюрьме. Ее визитная карточка открыла ей двери тюрьмы. В канцелярии все держались с нею исключительно любезно. Через пять минут она уже знала, что "der brave Soldat"/Бравый солдат (нем..)/ Швейк, о котором она справлялась, лежит в третьем бараке, койка номер семнадцать. Сопровождать ее вызвался сам доктор Грюнштейн, совсем обалдевший от внезапного визита.
Швейк только что вернулся после обычного, ежедневного тура, предписанного доктором Грюнштейном, и сидел на койке, окруженный толпой исхудавших и изголодавшихся симулянтов, которые до сих пор не сдавались и упорно продолжали состязаться со строгой диетой доктора Грюнштейна.
Если бы кто-нибудь послушал разговор этой компании, то решил бы, что очутился среди кулинаров высшей поварской школы или на курсах продавцов гастрономических магазинов.
-- Даже самые простые свиные шкварки можно есть, покуда они теплые,-- заявил тот, которого лечили здесь от застарелого катара желудка.-- Когда сало начнет трещать и брызгать, отожми их, посоли, поперчи, и тогда скажу я вам, никакие гусиные шкварки с ними не сравнятся.
-- Полегче насчет гусиных шкварок,-- сказал больной "раком желудка",-- нет ничего лучше гусиных шкварок! Ну, куда вы лезете против них со шкварками из свиного сала! Гусиные шкварки, понятное дело, должны жариться до тех пор, пока они не станут золотыми, как это делается у евреев. Они берут жирного гуся, снимают с кожи сало и поджаривают.
-- По-моему, вы ошибаетесь по части свиных шкварок,-- заметил сосед Швейка.-- Я, конечно, говорю о шкварках из домашнего свиного сала. Так они и называются,-- домашние шкварки. Они ни коричневые, ни желтые, цвет у них какой-то средний между этими двумя оттенками. Домашние шкварки не должны быть ни слишком мягкими, ни слишком твердыми. Они не должны хрустеть. Хрустят -- значит, пережарены. Они должны таять на языке... но при этом вам не должно казаться, что сало течет по подбородку.
-- А кто из вас ел шкварки из конского сала? -- раздался чей-то голос, но никто не ответил, так как вбежал фельдшер.
-- По койкам! Сюда идет великая княгиня. Грязных ног из-под одеяла не высовывать!
Сама великая княгиня не могла бы войти более торжественно, чем баронесса фон Боценгейм. За ней следовала целая процессия, тут был и бухгалтер госпиталя, видевший в этом визите тайные происки ревизии, которая может оторвать его от сытого корыта в тылу и бросить на съедение шрапнелям, к проволочным заграждениям передовых позиций. Он был бледен. Но еще бледнее был доктор Грюнштейн. Перед глазами у него прыгала маленькая визитная карточка старой баронессы с титулом "вдова генерала" и все, что связывалось с этим титулом: знакомства, протекции, жалобы, перевод на фронт и прочие ужасные вещи.
-- Вот Швейк,-- произнес доктор с деланным спокойствием, подводя баронессу фон Боценгейм к койке Швейка.-- Переносит все очень терпеливо.
Баронесса фон Боценгейм села на приставленный к постели Швейка стул и сказала:
-- Ческий зольдат, кароший зольдат, калека зольдат, храбрый зольдат. Я очень любиль ческий австриец.-- При этом она гладила Швейка по его небритому лицу.-- Я читаль все в газете, я вам принесля кушать: "ам-ам"; курить, сосать... Ческий зольдат, бравый зольдат!.. Johann, kommen sie her!/ Иоганн, подойдите! (нем.)/
Камердинер, своими взъерошенными бакенбардами напоминавший Бабинского, притащил к постели громадную корзину. Компаньонка баронессы, высокая дама с заплаканным лицом, уселась к Швейку на постель и стала поправлять ему за спиной подушку, набитую соломой, с твердой уверенностью, что так полагается делать у постели раненых героев.
Баронесса между тем вынимала из корзины подарки. Целую дюжину жареных цыплят, завернутых в розовую папиросную бумагу и перевязанных черно-желтой шелковой ленточкой, две бутылки какого-то ликера военного производства с этикеткой: "Gott strafe England"/ Боже, покарай Англию (нем.)/; на этикетке с другой стороны бутылки были изображены Франц-Иосиф и Вильгельм, державшие друг друга за руки, словно в детской игре "Агу -- не могу, засмейся -- не хочу"; потом баронесса вынула три бутылки вина для выздоравливающих и две коробки сигарет. Все это она с изяществом разложила на свободной постели возле Швейка. Потом рядом появилась книга в прекрасном переплете -- "Картинки из жизни нашего монарха", которую написал заслуженный главный редактор нашей нынешней официальной газеты "Чехословацкая республика"; редактор тонко разбирался в жизни старого Франца-Иосифа.
Очутились на постели и плитки шоколада с той же надписью "Gott strafe England" и опять с изображением австрийского и германского императоров. Но на шоколаде императоры уже не держались за руки, а стояли отдельно, повернувшись спиной друг к другу. Рядом баронесса положила красивую двойную зубную щетку с надписью "Viribus unitis"/ Объединенными силами (лат.)/, сделанной для того, чтобы каждый, кто будет чистить ею зубы, не забывал об Австрии. Элегантным подарком, совершенно необходимым для фронта и окопов, оказался полный маникюрный набор. На футляре была картинка, на которой разрывалась шрапнель и герой в стальной каске с винтовкой наперевес бросался в атаку. Под картинкой стояло: "Fur Gott, Kaiser und Vaterland!"/ За бога, императора и отечество! (нем.)/
Пачка сухарей была без картинки, но зато на ней написали стихотворение:
Osterreich, du edies Haus,
steck deine Fahne aus,
lass sie im Winde weh,
Osterreich muss ewig stehen!
На другой стороне был помещен чешский перевод:
О Австро-Венгрия! Могучая держава!
Пусть развевается твой благородный флаг!
Пусть развевается он величаво,
Неколебима Австрия в веках!
Последним подарком был горшок с белым гиацинтом. Когда баронесса фон Боценгейм увидела все это на постели Швейка, она не могла сдержать слез умиления. У нескольких изголодавшихся симулянтов также потекли... слюнки. Компаньонка, продолжая поддерживать сидящего на койке Швейка, тоже прослезилась. Было тихо, словно в церкви. Тишину внезапно нарушил Швейк, он сложил руки, как на молитве, и заговорил:
-- "Отче наш. иже еси на небеси, да святится имя твое, да придет царствие твое..." Пардон, мадам, наврал! Я хотел сказать: "Господи боже, отец небесный, благослови эти дары, иже щедрости ради твоей вкусим. Аминь".
После этих слов он взял с постели курицу и набросился на нее, провожаемый испуганным взглядом доктора Грюнштейна.
-- Ах, как ему вкусно, зольдатику! -- восторженно зашептала доктору Грюнштейну старая баронесса.-- Он уже здоров и может поехать на поле битвы. Отшень, от-шень рада, что все это ей на пользу.
Она обошла все постели, раздавая всем сигареты и шоколадные конфеты, затем опять подошла к Швейку, погладила его по голове со словами "Behut euch Gott"/ Храни вас бог (нем.)/ и покинула палату, сопровождаемая всей свитой.
Пока доктор Грюнштейн провожал баронессу, Швейк роздал цыплят, которые были проглочены с молниеносной быстротой. Возвратясь, доктор нашел только кучу костей, обглоданных так здорово, будто цыплята живьем попали в гнездо коршунов и их кости несколько месяцев палило солнце.
Исчезли и военный ликер и три бутылки вина. Исчезли в желудках пациентов плитки шоколада и пачка сухарей. Кто-то даже выпил флакон лака для ногтей из маникюрного набора, другой надкусил приложенную к зубной щетке зубную пасту.
Почувствовав, что гроза миновала, доктор Грюнштейн опять принял боевую позу и произнес длинную речь. Куча обглоданных костей утвердила его в мысли, что все пациенты неисправимые симулянты.
-- Солдаты,-- сказал он,-- если бы у вас голова была на плечах, то вы бы до всего этого не дотронулись, а подумали: "Если мы это слопаем, старший врач не поверит, будто мы тяжело больны". А теперь вы как нельзя лучше доказали, что ни в грош не ставите мою доброту. Я вам выкачиваю желудки, ставлю клистиры, стараюсь держать на полной диете, а вы так перегружаете желудок! Хотите нажить себе катар желудка, что ли? Нет, ребята, ошибаетесь! Прежде чем ваши желудки успеют, это переварить, я прочищу их так основательно, что вы будете помнить об этом до самой смерти и детям своим расскажете, как однажды вы нажрались цыплят и других вкусных вещей и как это не удержалось у вас в желудке и четверти часа, потому что вам все своевременно выкачали. Ну-ка, марш за мной! Не думайте, что я такой же осел, как вы. Я немножко поумней, чем вы все, вместе взятые. Кроме того, объявляю во всеуслышание, что завтра пошлю к вам комиссию. Слишком долго вы здесь валяетесь, и никто из вас не болен, раз вы можете в пять минут так засорить желудок, как это вам только что удалось сделать... Шагом марш!
Когда дошла очередь до Швейка, доктор Грюнштейн посмотрел на него и, вспомнив сегодняшний загадочный визит, спросил:
-- Вы знакомы с баронессой?
-- Я ее незаконнорожденный сын,-- спокойно ответил Швейк.-- Младенцем она меня подкинула, а теперь опять нашла.
Доктор Грюнштейн сказал лаконично:
-- Поставьте Швейку добавочный клистир.
Мрачно было вечером на койках. Всего несколько часов тому назад в желудках у всех были разные хорошие, вкусные вещи, а теперь там переливался жиденький чай с коркой хлеба.
Номер двадцать один у окна робко произнес:
-- Хотите верьте, ребята, хотите нет, а жареных цыплят я люблю больше, чем печеных.
Кто-то проворчал:
-- Сделайте ему темную!
Но все так ослабели после неудачного угощения, что никто не тронулся с места. Доктор Грюнштейн сдержал слово. Днем явилось несколько военных врачей из пресловутой врачебной комиссии. С важным видом обходили они ряды коек, слышны были только два слова: "Покажи язык!" Швейк высунул язык как только мог далеко; его лицо от натуги сморщилось в глупую гримасу, и он зажмурил глаза.
-- Осмелюсь доложить, господин штабной врач, дальше язык не высовывается.
Тут между Швейком и комиссией разгорелись интересные дебаты. Швейк утверждал, что сделал это замечание, боясь, как бы врачи не подумали, будто он прячет от них язык.
Члены комиссии резко разошлись во мнениях о Швейке. Половина из них утверждала, что Швейк -- "ein bloder Kerl"/ Идиот (нем.)/, в то время как другая половина настаивала на том, что он прохвост и издевается над военной службой.
-- Черт побери! -- закричал на Швейка председатель комиссии.-- Мы вас выведем на чистую воду!
Швейк глядел на всю комиссию с божественным спокойствием невинного ребенка.
Старший штабной врач вплотную подступил к нему.
-- Хотел бы я знать, о чем вы, морская свинья, думаете сейчас?
-- Осмелюсь доложить, не думаю ни о чем.
-- Himmeldonnerwetter!/ Черт побери! (нем.)/-- заорал один из членов комиссии, бряцая саблей.-- Он таки вообще ни о чем не думает! Почему же вы, сиамский слон, не думаете?
-- Осмелюсь доложить, потому, что на военной службе этого не полагается. Когда я несколько лет назад служил в Девяносто первом полку, наш капитан всегда нам говорил: "Солдат не должен думать, за него думает его начальство. Как только солдат начинает думать, это уже не солдат, а так, вшивая дрянь, шляпа. Размышления никогда не доводят..."
-- Молчать! -- злобно прервал Швейка председатель комиссии.
-- У нас уже имеются о вас сведения. Der Keri meint: man wird glauben, er sei ein wirklicher Idiot.../ Этот молодчик думает, что ему поверят, будто он действительно идиот... (нем.)/ Вы вовсе не идиот, Швейк, вы хитрая бестия и пройдоха, вы жулик, хулиган, сволочь! Понимаете?
-- Так точно, понимаю.
-- Сказано вам молчать? Слышали?
-- Так точно, слышал, "молчать".
-- Himmelhergott! Ну так и молчите, если вам приказано! Ведь вы отлично знаете, что не смеете болтать.
-- Так точно, знаю, что не смею болтать.
Господа военные переглянулись и вызвали фельдфебеля.
-- Отведите этого субъекта вниз, в канцелярию,-- указывая на Швейка, приказал старший штабной врач,-- и ждите нашего распоряжения. В гарнизонной тюрьме ему выбьют из головы эту болтливость. Парень здоров как бык, симулирует да к тому же болтает и издевается над своим начальством. Он думает, что мы здесь только для потехи, что военная служба -- шутка, комедия... В гарнизонной тюрьме вам покажут, Швейк, что военная служба -- не балаган.
Швейк пошел с фельдфебелем в канцелярию, по дороге мурлыча себе под нос:
Я-то вздумал в самом деле
Баловать с войной,--
Дескать, через две недели
Попаду домой.
В то время как в канцелярии дежурный офицер орал на Швейка, что таких молодчиков надо-де расстреливать, наверху, в больничных палатах, комиссия истребляла симулянтов. Из семидесяти пациентов уцелело только двое. Один-- у которого нога была оторвана гранатой, а другой -- с настоящей костоедой. Только эти двое не услышали слова "tauglich". Все остальные, в том числе и трое умирающих чахоточных, были признаны годными для фронта. Старший штабной врач по этому случаю не преминул произнести приличествующую моменту речь. Она была сдобрена самыми разнообразными ругательствами и достаточно лаконична. Все скоты, дерьмо, и только в том случае, если будут храбро сражаться за государя императора, снова станут равноправными членами общества. Тогда после войны им даже простят то, что они пытались уклониться от военной службы и симулировали. Однако он лично в это не верит и убежден, что всех их рано или поздно ждет петля.
Молодой военный врач, чистая и пока еще не испорченная душа, попросил у старшего штабного врача слова. Его речь отличалась от речи начальника оптимизмом и наивностью. Говорил он по-немецки.
Он долго рассусоливал о том, что, дескать, каждый из тех, кто покидает лагерь и вернется в свой полк, должен быть победителем и рыцарем. Он убежден, что они сумеют владеть оружием на поле брани и быть честными людьми всюду: и на войне и в частной жизни; что они будут непобедимыми воинами и никогда не забудут о славе Радецкого и принца Евгения Савойского, что кровью своей они польют необозримые поля славы австрийской монархии и достойно выполнят миссию, возложенную на них историей. В отважном порыве, не щадя своей жизни, под простреленными знаменами своих полков, они ринутся вперед к новой славе, к новым победам...
В коридоре старший штабной врач сказал этому наивному молодому человеку:
-- Послушайте, коллега, смею вас уверить, что старались вы зря. Ни Радецкий, ни этот ваш принц Евгений Савойский не сделали бы из этих негодяев солдат. Как с ними ни говори, их ничем не проймешь. Это -- шайка!
Глава IX. ШВЕЙК В ГАРНИЗОННОЙ ТЮРЬМЕ
Последним убежищем для нежелавших идти на войну была гарнизонная тюрьма. Я сам знал одного сверхштатного преподавателя математики, который должен был служить в артиллерии, но, не желая стрелять из орудий, "стрельнул" часы у одного подпоручика, чтобы только попасть в гарнизонную тюрьму. Сделал он это вполне сознательно. Перспектива участвовать в войне ему не улыбалась. Стрелять в неприятеля и убивать шрапнелью и гранатами находящихся по ту сторону фронта таких же несчастных, как и он сам, сверхштатных преподавателей математики он считал глупым. "Не хочу, чтобы меня ненавидели за насилие",-- сказал он себе и спокойно украл часы. Сначала исследовали его психическое состояние, и только после того, как он заявил, что украл часы с целью обогащения, его отправили в гарнизонную тюрьму.
В гарнизонной тюрьме многие сидели за кражу или мошенничество. Идеалисты и неидеалисты. Люди, считавшие военную службу источником личных доходов: различные бухгалтеры интендантства, тыловые и фронтовые, совершившие всевозможные мошенничества с провиантом и солдатским жалованием, и затем мелкие воры, которые были в тысячу раз честнее тех молодчиков, которые их сюда послали. Кроме того, в гарнизонной тюрьме сидели солдаты за преступления чисто воинского характера, как-то: нарушение дисциплины, попытки поднять мятеж, дезертирство. Особую группу составляли политические, из которых восемьдесят процентов были совершенно невинны; девяносто девять процентов этих невинных были осуждены.
Военно-юридический аппарат был великолепен. Такой судебный аппарат есть у каждого государства, стоящего перед общим политическим, экономическим и моральным крахом. Ореол былого могущества и славы оберегался судами, полицией, жандармерией и продажной сворой доносчиков.
В каждой воинской части Австрия имела шпионов, доносивших на своих товарищей, с которыми они спали на одних парах и в походе делили кусок хлеба.
Для гарнизонной тюрьмы поставляла свежий материал также гражданская полиция: господа Клима, Славичек и Кo. Военная цензура отправляла сюда авторов корреспонденций между фронтом и теми, кто остался в отчаянном положении дома; жандармы приводили сюда старых неработоспособных крестьян, посылавших письма на фронт, а военный суд припаивал им по двенадцати лет тюрьмы за слова утешения или за описание нищеты, которая царила у них дома.
Из Градчанской гарнизонной тюрьмы путь вел через Бржевнов на Мотольский плац. Впереди в сопровождении солдат шел человек в ручных кандалах, а за ним ехала телега с гробом. На Мотольском плацу раздавалась отрывистая команда: "An! Feuer!" /Пли! (нем.)/ По всем полкам и батальонам читался полковой приказ об очередном расстреле одного призывного за "бунт", поднятый им из-за того, что капитан ударил шашкой его жену, которая никак не могла расстаться с мужем.
А в гарнизонной тюрьме троица -- штабной тюремный смотритель Славик, капитан Лингардт и фельдфебель Ржепа, по прозванию "Палач",-- оправдывала свое назначение. Сколько людей они до смерти избили в одиночках! Возможно, капитан Лингардт и в республике продолжает оставаться капитаном. В таком случае я бы желал, чтобы годы службы в гарнизонной тюрьме были ему зачтены. Славичку и Климе государственная полиция уже зачла их стаж. Ржепа стал штатским и вернулся к своему ремеслу мастера-каменщика. Вероятно, он состоит членом патриотических кружков в республике.
Штабной тюремный смотритель Славик в республике стал вором и теперь сидит в тюрьме. Бедняге не удалось приспособиться к республике, как это сделали многие другие господа военные.
Само собой разумеется, что, принимая Швейка, тюремный смотритель Славик бросил на него взгляд, полный немого укора.
-- Раз ты сюда попал, значит за тобой водятся грешки, брат, а? Мы тебе, паренек, жизнь здесь подсластим, как и всем, кто попал в наши руки. А наши руки -- это, брат, тебе не дамские ручки.
И чтобы прибавить вес своим словам, он ткнул свой жилистый кулак Швейку под нос и произнес:
-- Понюхай-ка, подлец, чем пахнет!
Швейк понюхал.
-- Не хотел бы я получить по носу таким кулаком. Пахнет могилой,-- заметил он.
Спокойная, рассудительная речь Швейка понравилась штабному тюремному смотрителю.
-- А ну-ка ты! -- крикнул он, ткнув Швейка кулаком в живот.-- Стоять смирно! Что у тебя в карманах? Сигареты можешь оставить, а деньги давай сюда, чтобы не украли. Больше нет? Взаправду нет? Только не врать! Вранье наказывается.
-- Куда его денем? -- спросил фельдфебель Ржепа.
-- Сунем в шестнадцатую,-- решил смотритель,-- к голоштанникам. Не видите разве, что написал на препроводительной капитан Лингардт: "Streng behuten, beobachten"/ Стеречь строго, наблюдать (нем.)/.
-- Да, брат,-- обратился он торжественно к Швейку,-- со скотом и обращение скотское. А кто взбунтуется, того швырнем в одиночку, а там переломаем ему ребра,-- пусть валяется, пока не сдохнет. Имеем полное право. Здорово тогда мы расправились с тем мясником! Помните, Ржепа?
-- Ну и задал он нам работы, господин смотритель! -- произнес фельдфебель Ржепа, с наслаждением вспоминая былое.-- Вот был здоровяк! Топтал я его больше пяти минут, пока у него ребра не затрещали и изо рта не пошла кровь. А он еще потом дней десять жил. Живучий был, сукин сын!
-- Видишь, подлец, как у нас расправляются с тем, кому придет в голову взбунтоваться или удрать,-- закончил свое педагогическое наставление штабной тюремный смотритель Славик.-- Это все равно что самоубийство, которое у нас карается точно так же. Или, не дай бог, если тебе, сволочь, вздумается на что-нибудь жаловаться, когда придет инспекция! К примеру, придет инспекция и спросит: "Есть жалобы?" Так ты, сукин сын, должен стать во фронт, взять под козырек и отрапортовать: "Никак нет, всем доволен". Ну, как ты это скажешь? Повтори-ка, мерзавец!
-- Никак нет, всем доволен,-- повторил Швейк с таким милым выражением, что штабной смотритель впал в ошибку, приняв это за искреннее усердие и порядочность.
-- Так снимай штаны и отправляйся в шестнадцатую,-- сказал он мягко, не добавив, против обыкновения, ни "сволочь", ни "сукин сын", ни "мерзавец".
В шестнадцатой Швейк застал двадцать мужчин в одних подштанниках. Тут сидели те, у кого в бумагах была пометка "Streng behuten, beobachten". За ними очень заботливо присматривали, чтобы они, чего доброго, не удрали.
Если бы подштанники были чистые, а на окнах не было решеток, то с первого взгляда могло бы показаться, что вы попали в предбанник.
Швейка принял староста, давно не бритый детина в расстегнутой рубахе. Он записал его фамилию на клочке бумаги, висевшем на стене, и сказал:
-- Завтра у нас представление. Поведут в часовню на проповедь. Мы все там будем стоять в одних подштанниках. Вот будет потеха.
Как и во всех острогах и тюрьмах, в гарнизонной тюрьме была своя часовня,-- излюбленное место развлечения арестантов. Не оттого вовсе, что принудительное посещение тюремной часовни приближало посетителей к богу или приобщало их к добродетели. О такой глупости не могло быть и речи. Просто богослужение и проповедь спасали от тюремной скуки. Дело заключалось вовсе не в том, стал ты ближе к богу или нет, а в том, что возникала надежда найти по дороге -- на лестнице или во дворе -- брошенный окурок сигареты или сигары. Маленький окурок, валяющийся в плевательнице или где-нибудь в пыли, на земле, совсем оттеснил бога в сторону. Этот маленький пахучий предмет одержал победу и над богом и над спасением души.
Да и, кроме того, сама проповедь забавляла всех. Фельдкурат Отто Кац в общем был милейший человек. Его проповеди были необыкновенно увлекательны, остроумны и вносили оживление в гарнизонную скуку. Он так занятно трепал языком о бесконечном милосердии божьем, чтобы поддержать "падших духом" и нечестивых арестантов, так смачно ругался с кафедры, так самозабвенно распевал у алтаря свое "Ite, missa est" / Изыдите, служба окончена {лат.)/. Богослужение он вел весьма оригинальным способом. Он изменял весь порядок святой мессы, а когда был здорово пьян, изобретал новые молитвы, новую обедню, свой собственный ритуал,-- словом, такое, чего до сих пор никто не видывал.
Вот смеху бывало, когда он, к примеру, поскользнется и брякнется вместе с чашей и со святыми дарами или требником, громко обвиняя министранта из заключенных, что тот умышленно подставил ему ножку, а потом тут же, перед самой дарохранительницей, вкатит этому министранту одиночку и "шпангле". Наказанный очень доволен: все это входит в программу и делает еще забавнее комедию в тюремной часовне. Ему поручена в этой комедии большая роль, и он хорошо ее играет.
Фельдкурат Отто Кац, типичный военный священник, был еврей. Впрочем, в этом нет ничего удивительного: архиепископ Кон тоже был еврей, да к тому же близкий приятель Махара.
У фельдкурата Отто Каца прошлое было еще пестрее чем у знаменитого архиепископа Кона. Отто Кац учился в коммерческом институте и был призван в свое время на военную службу как вольноопределяющийся. Он так прекрасно разбирался в вексельном праве и в векселях, что за один год привел фирму "Кац и Кo" к полному банкротству; крах был такой, что старому Кацу пришлось уехать в Северную Америку, предварительно проделав кое-какие денежные комбинации со своими доверителями, правда, без их ведома, как и без ведома своего компаньона, которому пришлось уехать в Аргентину.
Таким образом, молодой Отто Кац, бескорыстно поделив фирму "Кац и Кo между Северной и Южной Америкой, очутился в положении человека, который ниоткуда не ждет наследства, не знает, где приклонить голову, и которому остается только устроиться на действительную военную службу.
Однако вольноопределяющийся Отто Кац придумал еще одну блестящую штуку. Он крестился. Обратился к Христу, чтобы Христос помог ему сделать карьеру. Обратился доверчиво, рассматривая этот шаг как коммерческую сделку между собой и сыном божьим.
Его торжественно крестили в Эмаузском монастыре. Сам патер Альбан совершал обряд крещения. Это было великолепное зрелище. Присутствовали при сем набожный майор из того же полка, где служил Отто Кац, старая дева из института благородных девиц на Градчанах и мордастый представитель консистории, который был у него за крестного.
Экзамен на офицера сошел благополучно, и новообращенный христианин Отто Кац остался на военной службе. Сначала ему казалось, что дело пойдет хорошо, и он метил уже в военную академию, но в один прекрасный день напился, пошел в монастырь и променял саблю на монашескую рясу. Он был на аудиенции у архиепископа в Градчанах и в результате попал в семинарию. Перед своим посвящением он напился вдребезги в одном весьма порядочном доме с женской прислугой на Вейводовой улице и прямо с кутежа отправился на рукоположение. После посвящения он пошел в свой полк искать протекции и, когда его назначили фельдкуратом, купил себе лошадь, гарцевал на ней по улицам Праги и принимал живейшее участие во всех попойках офицеров своего полка.
На лестнице дома, где помещалась его квартира, очень часто раздавались проклятия неудовлетворенных кредиторов. Отто Кац водил к себе девок с улицы или посылал за ними своего денщика. Он увлекался игрой в "железку", и ходили не лишенные основания слухи, что играет он нечисто, но никому не удавалось уличить фельдкурата в том, что в широком рукаве его военной сутаны припрятан туз. В офицерских кругах его величали "святым отцом". К проповеди он никогда не готовился, чем отличался от своего предшественника, раньше навещавшего гарнизонную тюрьму. У того в голове твердо засело представление, что солдат, посаженных в гарнизонную тюрьму, можно исправить проповедями. Этот достойный пастырь набожно закатывал глаза и говорил арестантам о необходимости реформы законов о проститутках, а также реформы касательно незамужних матерей и распространялся о воспитании внебрачных детей. Его проповеди носили чисто абстрактный характер и никак не были связаны с текущим моментом, то есть, попросту сказать, были нудными.
Проповеди фельдкурата Отто Каца, напротив, радовали всех.
Шестнадцатую камеру водили в часовню в одних подштанниках, так как им нельзя было позволить надеть брюки,-- это было связано с риском, что кто-нибудь удерет. Настал торжественный момент. Двадцать ангелочков в белых подштанниках поставили у самого подножия кафедры проповедника. Некоторые из них, которым улыбнулась фортуна, жевали подобранные по дороге окурки, так как, за неимением карманов, им некуда было их спрятать. Вокруг стояли остальные арестанты гарнизонной тюрьмы и любовались видом двадцати пар подштанников.
На кафедру, звеня шпорами, взобрался фельдкурат.
-- Habacht! /Смирно! (нем.)/ -- скомандовал он.-- На молитву! Повторять все за мной! Эй ты там, сзади, не сморкайся, подлец, в кулак, ты находишься в храме божьем, а не то велю посадить тебя в карцер! Небось уже забыли, обормоты, "Отче наш"? Ну-ка, попробуем... Так и знал, что дело не пойдет. Какой уж там "Отче наш"! Вам бы только слопать две порции мяса с бобами, нажраться, лечь на брюхо, ковырять в носу и не думать о господе боге. Что, не правду я говорю?
Он посмотрел с кафедры вниз на двадцать белых ангелов в подштанниках, которые, как и остальные, вовсю развлекались. В задних рядах играли в "мясо".
-- Ничего, интересно,-- шепнул Швейк своему соседу, над которым тяготело подозрение, что он за три кроны отрубил своему товарищу все пальцы на руке, чтобы тот освободился от военной службы.
-- То ли еще будет! -- ответил тот.-- Он сегодня опять здорово налакался, значит опять станет рассказывать о тернистом пути греха.
Действительно, фельдкурат сегодня был в ударе. Сам не зная зачем, он все время перегибался через перила кафедры и чуть было не потерял равновесие и не свалился вниз.
-- Ну-ка, ребята, спойте что-нибудь! -- закричал он сверху.-- Или хотите, я научу вас новой песенке? Подтягивайте за мной.
Есть ли в мире кто милей
Моей милки дорогой?
Не один хожу я к ней--
Прут к ней тысячи гурьбой!
К моей милке на поклон
Люди прут со всех сторон.
Прут и справа, прут и слева,
Звать ее Мария-дева.
-- Вы, лодыри, никогда ничему не научитесь,-- продолжал фельдкурат.-- Я за то, чтобы всех вас расстрелять. Всем понятно? Утверждаю с этого святого места, негодяи, ибо бог есть бытие... которое стесняться не будет, а задаст вам такого перцу, что вы очумеете! Ибо вы не хотите обратиться ко Христу и предпочитаете идти тернистым путем греха...
-- Во-во, начинается. Здорово надрался! -- радостно зашептал Швейку сосед.
-- ...Тернистый путь греха -- это, болваны вы этакие, путь борьбы с пороками. Вы, блудные сыны, предпочитающие валяться в одиночках, вместо того чтобы вернуться к отцу нашему, обратите взоры ваши к небесам и победите. Мир снизойдет в ваши души, хулиганы... Я просил бы там, сзади, не фыркать! Вы не жеребцы и не в стойлах находитесь, а в храме божьем. Обращаю на это ваше внимание, голубчики... Так где бишь я остановился? Ja, liber den Seelenfrieden, sehr gut!/ Да, насчет мира душевного, очень хорошо! (нем.)/ Помните, скоты, что вы люди и должны сквозь темный мрак действительности устремить взоры в беспредельный простор вечности и постичь, что все здесь тленно и недолговечно и что только один бог вечен. Sehr gut, nicht wahr, meine Herren?/ Очень хорошо, не правда ли, господа? (нем.)/ А если вы воображаете, что я буду денно и нощно за вас молиться, чтобы милосердный бог, болваны, вдохнул свою душу в ваши застывшие сердца и святой своею милостью уничтожил беззакония ваши, принял бы вас в лоно свое навеки и во веки веков не оставлял своею милостью вас, подлецов, то вы жестоко ошибаетесь! Я вас в обитель рая вводить не намерен...
Фельдкурат икнул.
-- Не намерен...-- упрямо повторил он.-- Ничего не стану для вас делать. Даже не подумаю, потому что вы неисправимые негодяи. Бесконечное милосердие всевышнего не поведет вас по жизненному пути и не коснется вас дыханием божественной любви, ибо господу богу и в голову не придет возиться с такими мерзавцами... Слышите, что я говорю? Эй вы там, в подштанниках!
Двадцать подштанников посмотрели вверх и в один голос сказали:
-- Точно так, слышим.
-- Мало только слышать,-- продолжал свою проповедь фельдкурат.-- В окружающем вас мраке, болваны, не снизойдет к вам сострадание всевышнего, ибо и милосердие божье имеет свои пределы. А ты, осел, там, сзади, не смей ржать, не то сгною тебя в карцере; и вы, внизу, не думайте, что вы в кабаке! Милосердие божье бесконечно, но только для порядочных людей, а не для всякого отребья, не соблюдающего ни его законов, ни воинского устава. Вот что я хотел вам сказать. Молиться вы не умеете и думаете, что ходить в церковь -- одна потеха, словно здесь театр или кинематограф. Я вам это из башки выбью, чтобы вы не воображали, будто я пришел сюда забавлять вас и увеселять. Рассажу вас, сукиных детей, по одиночкам -- вот что я сделаю. Только время с вами теряю, совершенно зря теряю. Если бы вместо меня был здесь сам фельдмаршал или сам архиепископ, вы бы все равно не исправились и не обратили души ваши к господу. И все-таки когда-нибудь вы меня вспомните и скажете: "Добра он нам желал..."
Из рядов подштанников послышалось всхлипывание. Это рыдал Швейк.
Фельдкурат посмотрел вниз. Швейк тер глаза кулаком. Вокруг царило всеобщее ликование.
-- Пусть каждый из вас берет пример с этого человека,-- продолжал фельдкурат, указывая на Швейка.-- Что он делает? Плачет. Не плачь, говорю тебе! Не плачь! Ты хочешь исправиться? Это тебе, голубчик, легко не удастся. Сейчас вот плачешь, а вернешься в свою камеру и опять станешь таким же негодяем, как и раньше. Тебе еще придется поразмыслить о бесконечном милосердии божьем, долго придется совершенствоваться, пока твоя грешная душа не выйдет наконец на тот путь истинный, по коему надлежит идти... Днесь на наших глазах заплакал один из вас, захотевший обратиться на путь истины, а что делают все остальные? Ни черта. Вот, смотрите: один что-то жует, словно родители у него были жвачные животные, а другой в храме божьем ищет вшей в своей рубашке. Не можете дома чесаться, что ли? Обязательно во время богослужения надо. Смотритель, вы совсем не следите за порядком! Ведь вы же солдаты, а не какие-нибудь балбесы штатские, и вести себя должны, как полагается солдатам, хотя бы и в церкви. Займитесь, черт побери, поисками бога, а вшей будете искать дома! На этом, хулиганье, я кончил и требую, чтобы во время обедни вы вели себя прилично, а не как прошлый раз, когда в задних рядах казенное белье обменивали на хлеб и лопали этот хлеб при возношении святых даров.
Фельдкурат сошел с кафедры и проследовал в ризницу, куда направился за ним и смотритель. Через минуту смотритель вышел, подошел прямо к Швейку, вытащил его из кучи двадцати подштанников и отвел в ризницу.
Фельдкурат сидел, развалясь, на столе и свертывал себе сигарету. Когда Швейк вошел, фельдкурат сказал:
-- Ну, вот и вы. Я тут поразмыслил и считаю, что раскусил вас как следует. Понимаешь? Это первый случай, чтобы у меня в церкви кто-нибудь разревелся.
Он соскочил со стола и, тряхнув Швейка за плечо, крикнул, стоя под большим мрачным образом Франциска Салеского:
-- Признайся, подлец, что ревел ты только так, для смеха!
Франциск Салеский вопросительно глядел на Швейка. А с другой стороны на Швейка с изумлением взирал какой-то великомученик. В зад ему кто-то вонзил зубья пилы, и какие-то неизвестные римские солдаты усердно распиливали его. На лице мученика не отражалось ни страдания, ни удовольствия, ни сияния мученичества. Его лицо выражало только удивление, как будто он хотел сказать: "Как это я, собственно, дошел до жизни такой и что вы, господа, со мною делаете?"
-- Так точно, господин фельдкурат,-- сказал Швейк серьезно, все ставя на карту,-- исповедуюсь всемогущему богу и вам, достойный отец, я должен признаться, что ревел, правда, только так, для смеху. Я видел, что вам недостает только кающегося грешника, к которому вы тщетно взывали. Ей-богу, я хотел доставить вам радость, чтобы вы не разуверились в людях. Да и сам я хотел поразвлечься, чтобы повеселело на душе.
Фельдкурат пытливо посмотрел на простодушную физиономию Швейка. Солнечный луч заиграл на мрачной иконе Франциска Салеского и согрел удивленного мученика на противоположной стене.
-- Вы мне начинаете нравиться,-- сказал фельдкурат, снова садясь на стол.-- Какого полка?-- спросил он, икая.
-- Осмелюсь доложить, господин фельдкурат, что принадлежу и не принадлежу к Девяносто первому полку и вообще не знаю, что со мною происходит.
-- А за что вы здесь сидите? -- спросил фельдкурат, не переставая икать.
Из часовни доносились звуки фисгармонии, заменявшей орган. Музыкант-учитель, которого посадили за дезертирство, изливал свою душу в самых тоскливых церковных мелодиях. Звуки эти сливались с икотой фельдкурата в какой-то неведомой доселе дорической гамме.
-- Осмелюсь доложить, господин фельдкурат, я, по правде сказать, не знаю, за что тут сижу. Но я не жалуюсь. Мне просто не везет. Я стараюсь как получше, а выходит так, что хуже не придумаешь, вроде как у того мученика на иконе.
Фельдкурат посмотрел на икону, улыбнулся и сказал:
-- Ей-богу, вы мне нравитесь! Придется порасспросить о вас у следователя. Ну, а больше болтать с вами я не буду. Скорее бы отделаться от этой святой мессы. Kehrt euch! Abtreten!/ Кругом! Марш! (нем.)/
Вернувшись в родную семью голоштанников, стоявших у амвона, Швейк на вопросы, чего, мол, фельдкурат от него хотел, ответил очень сухо и коротко:
-- В стельку пьян.
За следующим номером программы -- святой мессой -- публика следила с напряженным вниманием и нескрываемой симпатией. Один из арестантов даже побился об заклад, что фельдкурат уронит чашу с дарами. Он поставил весь свой паек хлеба против двух оплеух -- и выиграл.
Нельзя сказать, чтобы чувство, которое наполняло в часовне души тех, кто созерцал исполняемые фельдкуратом обряды, было мистицизмом верующих или набожностью рьяных католиков. Скорее оно напоминало то чувство, какое рождается в театре, когда мы не знаем содержания пьесы, а действие все больше запутывается и мы с нетерпением ждем развязки. Все были захвачены представлением, которое давал фельдкурат у алтаря. Арестанты не спускали глаз с ризы, надетой наизнанку: все с воодушевлением следили за спектаклем, разыгрываемым у алтаря, испытывая при этом эстетическое наслаждение.
Рыжий министрант, дезертир из духовных, специалист по мелким кражам в Двадцать восьмом полку, честно старался восстановить по памяти весь ход действия, технику и текст святой мессы. Он был для фельдкурата одновременно и министрантом и суфлером, что не мешало святому отцу с необыкновенной легкостью переставлять целые фразы. Вместо обычной мессы фельдкурат раскрыл в требнике рождественскую мессу и начал служить ее к вящему удовольствию публики. Он не обладал ни голосом, ни слухом, и под сводами церкви раздавались визг и рев, словно в свином хлеву.
-- Ну и нализался сегодня, нечего сказать,-- с огромным удовлетворением отметили перед алтарем.-- Здорово его развезло! Наверное, опять где-нибудь у девок напился.
Пожалуй, уже в третий раз у алтаря звучало пение фельдкурата "Ite, missa est", напоминавшее воинственный клич индейцев, от которого дребезжали стекла. Затем фельдкурат еще раз заглянул в чашу, проверить, не осталось ли там еще хоть капли вина, поморщился и обратился к слушателям:
-- Ну, а теперь, подлецы, можете идти домой. Конец. Я заметил, что вы не проявляете той набожности, которую подобало бы проявить в церкви перед святым алтарем. Хулиганы! Перед лицом всевышнего вы не стыдитесь громко смеяться и кашлять, харкать и шаркать ногами... даже при мне, хотя я здесь вместо девы Марии, Иисуса Христа и бога отца, болваны! Если это повторится впредь, то я с вами расправлюсь как следует. Вы будете знать, что существует не только тот ад, о котором я вам позапрошлый раз говорил в проповеди, но и ад земной! Может быть, от первого вы и спасетесь, но от второго вы у меня не отвертитесь. Abtreten!
Фельдкурат, так хорошо и оригинально проводивший в жизнь старый избитый обычай посещения узников, прошел в ризницу, переоделся, велел себе налить церковного вина из громадной оплетенной бутыли, выпил и с помощью рыжего министранта сел на свою верховую лошадь, которая была привязана во дворе. Но тут он вспомнил о Швейке, слез с лошади и пошел в канцелярию к следователю Бернису.
Военный следователь Бернис был прежде всего светский человек, обольстительный танцор и распутник, который невероятно скучал на службе и писал немецкие стихи в свою записную книжку, чтобы всегда иметь наготове запасец. Он представлял собой важнейшее звено аппарата военного суда, так как в его руках было сосредоточено такое количество протоколов и совершенно запутанных актов, что он внушал уважение всему военно-полевому суду на Градчанах. Он постоянно забывал обвинительный материал, и это вынуждало его придумывать новый, он путал имена, терял нити обвинения и сучил новые, какие только приходили ему в голову; он судил дезертиров за воровство, а воров -- за дезертирство; устраивал политические процессы, высасывая материал из пальца; он прибегал к разнообразнейшим фокусам, чтобы уличить обвиняемых в преступлениях, которые тем никогда и не снились, выдумывал оскорбления его величества и эти им самим сочиненные выражения инкриминировал тем обвиняемым, материалы против которых терялись у него в постоянном хаосе служебных актов и других официальных бумаг.
-- Servus! / Привет! (лат.)/ -- сказал фельдкурат, подавая ему руку.-- Как дела?
-- Неважно,-- ответил военный следователь Бернис.-- Перепутали мне материалы, теперь в них сам черт не разберется. Вчера я послал начальству уже отработанный материал об одном молодчике, которого обвиняют в мятеже, а мне все вернули назад, дескать, потому, что дело идет не о мятеже, а о краже консервов. Кроме того, я поставил не тот номер. Как они и до этого добрались, ума не приложу!
Военный следователь плюнул.
-- Играешь еще в карты?-- спросил фельдкурат.
-- Продулся я в карты. Последний раз играли мы с полковником, с тем плешивым, в макао, так я все ему просадил. Зато у меня на примете есть одна девочка... А ты что поделываешь, святой отец?
-- Мне нужен денщик,-- сказал фельдкурат,-- Последний мой денщик был старик бухгалтер, без высшего образования, но скотина первоклассная. Вечно молился и хныкал, чтобы бог сохранил его от беды и напасти, ну, я его и послал с маршевым батальоном на фронт. Говорят, этот батальон расколошматили в пух и прах. Потом мне прислали одного молодчика, который ничего не делал, только сидел в трактире и пил на мой счет. Этого бы еще можно было вытерпеть, да уж очень у него ноги потели. Пришлось и его послать с маршевым батальоном. А сегодня нашел я одного типа, который во время проповеди, смеху ради, разревелся. Вот такого-то мне и нужно. Фамилия его Швейк, а сидит в шестнадцатой. Интересно бы знать, за что его посадили и нельзя ли мне его как-нибудь вытащить оттуда?
Следователь стал рыться в ящиках стола, отыскивая дело Швейка, но, как всегда, не мог ничего найти.
-- Наверно, у капитана Лингардта,-- сказал он после долгих бесплодных поисков.-- Черт их знает, куда у меня пропадают все дела! Видно, я их послал Лингардту. Позвоню-ка ему... Алло! У телефона следователь поручик Бернис. Господин капитан, будьте добры, нет ли там у вас бумаг относительно некоего Швейка? Должны быть у меня?.. Странно... Сам от вас принимал? Действительно странно. Сидит в шестнадцатой... Да, я знаю, господин капитан, что шестнадцатая у меня. Но я думал, что бумаги о Швейке где-нибудь там у вас валяются... Вы просите с вами так не говорить? У вас ничего не валяется? Алло! Алло!
Огорченный Бернис присел к столу и принялся осуждать беспорядок в ведении следствия. Между ним и капитаном Лингардтом давно уже существовала неприязнь, причем ни один не хотел уступать. Если бумага, относившаяся к делам Лингардта, попадала в руки к Бернису, то Бернис засовывал ее так далеко, что потом уже никто не мог ее найти. Лингардт то же самое делал с бумагами, относящимися к делам Берниса. Точно так же пропадали и приложения к делам / Тридцать процентов людей, сидевших в гарнизонной тюрьме, пробыли там всю войну и ни разу не были на допросе. (Прим. автора.)/.
(Дело Швейка было найдено в архиве военно-полевого суда только после переворота со следующей пометкой: "Намеревался сбросить маску лицемерия и открыто выступить против особы нашего государя и нашего государства". Дело Швейка было засунуто среди бумаг какого-то Йозефа Куделя. На обложке дела был поставлен крестик, а под ним: "Приведено в исполнение" и дата.)
-- Итак, пропал у меня Швейк,-- сказал Бернис.-- Велю вызвать его сюда и, если он ни в чем не признается, отпущу. Я прикажу отвести его к тебе, а остальное ты уж сам устроишь в полку.
После ухода фельдкурата следователь Бернис велел привести к себе Швейка. Но он заставил его ждать за дверьми, так как в этот момент получил телефонограмму из полицейского управления о том, что затребованный материал к обвинительному акту No 7267, касающийся рядового пехоты Мейкснера, был принят канцелярией No 1 за подписью капитана Лингардта.
Швейк между тем разглядывал канцелярию военного следователя.
Нельзя сказать, чтобы обстановка здесь оставляла чересчур благоприятное впечатление, особенно фотографии различных экзекуций, произведенных армией в Галиции и в Сербии. Это были художественные снимки спаленных хат и сожженных деревьев, ветви которых пригнулись к земле под тяжестью повешенных. Особенно хорош был снимок из Сербии, где была сфотографирована повешенная семья: маленький мальчик, отец и мать. Двое вооруженных солдат охраняют дерево, на котором висит несколько человек, а на переднем плане с видом победителя стоит офицер, курящий сигарету. Вдали видна действующая полевая кухня.
-- Ну, так как же с вами быть, Швейк?-- спросил следователь Бернис, приобщая телефонограмму к делу.-- Что вы там натворили? Признаетесь или же будете ждать, пока составим на вас обвинительный акт? Этак не годится! Не воображайте, что вы находитесь перед каким-нибудь судом, где ведут следствие штатские балбесы. У нас суд военный, К. und К. Militargericht/ Императорско-королевский военный суд (нем.)/. Единственным вашим спасением от строгой и справедливой кары может быть только полное признание.
У следователя Берниса был "свой собственный метод" на случай утери материала против обвиняемого. Но, как видите, в этом методе не было ничего особенного, поэтому не приходится удивляться, что результаты такого рода расследования и допроса всегда равнялись нулю.
Следователь Бернис считал себя настолько проницательным, что, не имея материала против обвиняемого, не зная, в чем его обвиняют и за что он вообще сидит в гарнизонной тюрьме, из одних только наблюдений за поведением и выражением лица допрашиваемого выводил заключение, за что этого человека держат в тюрьме. Его проницательность и знание людей были так глубоки, что одного цыгана, который попал в гарнизонную тюрьму из своего полка за кражу нескольких дюжин белья (он был подручным у каптенармуса), Бернис обвинил в политическом преступлении: дескать, тот в каком-то трактире агитировал среди солдат за создание самостоятельного государства, в составе Чехии и Словакии, во главе с королем-славянином.
-- У нас на руках документы,-- сказал он несчастному цыгану.-- Вам остается только признаться, в каком трактире вы это говорили, какого полка были те солдаты, что вас слушали, и когда это произошло.
Несчастный цыган выдумал и дату, и трактир, и полк, к которому принадлежали его мнимые слушатели, а когда возвращался с допроса, просто сбежал из гарнизонной тюрьмы.
-- Вы ни в чем не желаете признаваться? -- спросил Бернис, видя, что Швейк хранит гробовое молчание.-- Вы не хотите рассказать, как вы сюда попали, за что вас посадили? Мне-то по крайней мере вы могли бы это сказать, пока я сам вам не напомнил. Предупреждаю еще раз, признайтесь. Вам же лучше будет, ибо это облегчит расследование и смягчит наказание. В этом отношении у нас то же, что и в гражданских судах.
-- Осмелюсь доложить,-- прозвучал наконец добродушный голос Швейка,-- я здесь, в гарнизонной тюрьме, вроде как найденыш.
-- Что вы имеете в виду?
-- Осмелюсь доложить, я могу объяснить это очень просто... На нашей улице живет угольщик, у него был совершенно невинный двухлетний мальчик. Забрел раз этот мальчик с Виноград в Либень, уселся на тротуаре,-- тут его и нашел полицейский. Отвел он его в участок, а там его заперли, двухлетнего-то ребенка! Видите, мальчик был совершенно невинный, а его все-таки посадили. Если бы его спросили, за что он сидит, то -- умей он говорить -- все равно не знал бы, что ответить. Вот и со мной приблизительно то же самое. Я тоже найденыш.
Быстрый взгляд следователя скользнул по фигуре и лицу Швейка и разбился о них. От всего существа Швейка веяло таким равнодушием и такой невинностью, что Бернис в раздражении зашагал по канцелярии, и если бы не обещание фельдкурату послать ему Швейка, то черт знает чем бы кончилось это дело.
Наконец следователь остановился у своего стола.
-- Послушайте-ка,-- сказал он Швейку, равнодушно глазевшему по сторонам,-- если вы еще хоть раз попадетесь мне на глаза, то долго будете помнить... Уведите его!
Пока Швейка вели назад, в шестнадцатую, Бернис вызвал к себе смотрителя Славика.
-- Впредь до дальнейших указаний Швейк передается в распоряжение господина фельдкурата Каца,-- коротко приказал он.-- Заготовить пропуск. Отвести Швейка с двумя конвойными к господину фельдкурату.
-- Прикажете отвести его в кандалах, господин поручик?
Следователь ударил кулаком по столу:
-- Осел! Я же ясно сказал: заготовить пропуск!
И все, что накопилось за день в душе следователя -- капитан Лингардт, Швейк,-- все это бурным потоком устремилось на смотрителя и кончилось словами:
-- Поняли наконец, что вы коронованный осел!
Так полагается величать только королей и императоров, но даже простой смотритель, особа отнюдь не коронованная, все же не остался доволен подобным обхождением и, выходя от военного следователя, пнул ногой арестанта, мывшего коридор. Что же касается Швейка, то смотритель решил оставить его хотя бы еще на одну ночь в гарнизонной тюрьме, дабы предоставить ему возможность вкусить всех ее прелестей.
Ночь, проведенная в гарнизонной тюрьме, навсегда остается приятным воспоминанием для каждого, побывавшего там.
Возле шестнадцатой находилась одиночка, жуткая дыра, откуда и в описываемую нами ночь доносился вой арестованного солдата, которому за какой-то проступок по приказанию смотрителя Славика фельдфебель Ржепа сокрушал ребра.
Когда вой затих, в шестнадцатой слышно было только щелканье вшей, попавших под ногти арестантов.
Над дверью в углублении, сделанном в стене, керосиновая лампа, снабженная предохранительной решеткой, бросала на стены тусклый свет и коптила. Запах керосина смешивался с испарением немытых человеческих тел и с вонью параши, которая после каждого употребления разверзала свои пучины и пускала в шестнадцатую новую волну смрада.
Плохая пища затрудняла процесс пищеварения, и большинство арестантов страдало скоплением газов; газы выпускались в ночную тишину, их встречали ответные сигналы, сопровождаемые остротами.
Из коридора доносились размеренные шаги часовых, время от времени открывался "глазок" в двери и "архангел" заглядывал внутрь.
На средней койке кто-то тихим голосом рассказывал:
-- Меня перевели сюда после того, как я попробовал удрать. Раньше-то я сидел в двенадцатой. Там вроде сидят по более легким делам. Привели к нам раз одного деревенского мужика. Его посадили на две недели за то, что пускал к себе ночевать солдат. Сперва думали -- политический заговор, а потом выяснилось, что он это делал за деньги. Он должен был сидеть с самыми мелкими преступниками, а там было полно, вот он и попал к нам. Чего только он не принес из дому, чего только ему не присылали! Каким-то образом ему разрешили пользоваться своими харчами сверх тюремного пайка. И курить разрешили. Приволок он с собой два окорока, этакий здоровенный каравай хлеба, яйца, масло, сигареты, табак... Ну, словом, все, о чем только может человек мечтать. Хранил он свое добро в двух мешках. Да, и вбил он себе в башку, что все это должен сожрать один. Стали мы у него просить по-хорошему, раз он сам не догадывается, поделиться с нами, как делали все другие, когда что-нибудь получали. А он, скупердяй этакий, нет и нет: дескать, ему тут две недели сидеть и он может испортить себе желудок капустой да гнилой картошкой, которую нам дают на обед. Он, мол, отдает нам свой казенный обед и хлебный паек, ничего, дескать, против этого не имеет, можем разделить все поровну или же есть по очереди... Тонкого, скажу вам, понятия был человек: на парашу и садиться не желал, откладывал на другой день, чтобы во время прогулки проделать это в отхожем месте на дворе. Такой уж был избалованный, что даже клозетную бумагу с собой принес. Мы ему сказали, что нам начхать на его порцию, и терпели день, другой, третий... Парень жрал ветчину, мазал хлеб маслом, лупил яйца, словом -- жил как надо. Курил сигареты и даже затянуться никому не хотел дать: дескать, нам курить не разрешается и если "архангел" увидит, что он дает нам курить, то его посадят в одиночку. Словом, три дня мы терпели. На четвертый, ночью, настал час расплаты. Парень утром проснулся... Да, забыл вам сказать, что он каждый день утром, в обед и вечером перед жратвой всегда молился, подолгу молился. Помолился он, значит, и полез за своими мешками под нары. Мешки-то там лежали, но тощие, сморщенные, как сушеная слива. Он -- в крик: меня, мол, обокрали, оставили только клозетную бумагу, но потом замолчал, минут пять подумал, решил, что мы пошутили и просто все куда-нибудь припрятали. Вот и говорит, да так весело: "Эх вы, мошенники, все равно вы мне все вернете. Ну и здорово это у вас получилось!" Был у нас там один из Либени, тот ему и говорит: "Знаете что, накройтесь с головой одеялом и считайте до десяти, а потом загляните в свои мешки". Наш парень, как послушный мальчик, накрылся с головой и считает: "Раз, два, три..." А либенский говорит: "Не так быстро, считайте медленно!" Тот снова давай считать, медленно, с расстановкой: "Раз... два... три..." Когда сосчитал до десяти, слез со своей койки, посмотрел в мешки, да как начал кричать: "Иисус Мария! Люди добрые! Мешки пустые, как и раньше!" Посмотрели бы вы на его глупую рожу! Мы чуть не лопнули со смеху. А либенский ему снова: "Попробуйте, говорит, еще раз!" Так, верите ли, парень до того обалдел, что попробовал еще раз, а когда увидал, что в мешках опять нет ничего, кроме клозетной бумаги, начал колотить в дверь и кричать: "Меня обокрали! Меня обокрали! Караул! Отоприте! Ради бога, отоприте!" Само собой, моментально прибежали надзиратели, позвали смотрителя и фельдфебеля Ржепу. Мы все как один заявляем, что он помешался: дескать, вчера жрал до самой поздней ночи и все съел один. А он только плачет и твердит свое: "Ведь крошки-то должны остаться". Стали искать крошки и, конечно, не нашли. Не на таковских напали! Что сами не могли слопать, послали почтой по веревке во второй этаж. Ничего у нас не обнаружили, хотя этот дурак и ныл свое: "Но ведь крошечки-то должны где-нибудь остаться!" Целый день он ничего не жрал, только смотрел, не ест ли кто-нибудь чего, не курит ли. На другой день он даже к обеду не притронулся, однако вечером и гнилая картошка с капустой пришлись ему по вкусу. Только с той поры он уже больше не молился, когда напускался на ветчину и яйца. Потом один из нас каким-то чудом разжился махоркой, и тут впервые он с нами заговорил,-- дескать, дайте и мне затянуться. Черта с два мы ему дали!
-- А я боялся, что вы дадите,-- заметил Швейк.-- Этим бы вы испортили весь рассказ. Такое благородство встречается только в романах, а в гарнизонной тюрьме это было бы просто глупостью.
-- А темную вы ему не делали? -- спросил кто-то.
-- Нет, забыли.
В шестнадцатой открылась неторопливая дискуссия, следовало сделать скупердяю темную или нет. Большинство высказалось "за".
Разговор понемногу затих. Арестанты засыпали, скребя под мышками, на груди и на животе, где вшей в белье водится особенно много. Засыпали, натягивая завшивевшие одеяла на голову, чтобы не мешал свет керосиновой лампы.
В восемь часов Швейка вызвали и приказали идти в канцелярию.
-- Налево у двери канцелярии стоит плевательница. Там бывают окурки,-- поучал Швейка один из арестантов.-- А на втором этаже стоит еще одна. Лестницу метут в девять, так что там сейчас что-нибудь отыщется.
Но Швейк не оправдал их надежд. Больше в шестнадцатую он не вернулся. Девятнадцать подштанников судили и рядили об этом на все лады.
Веснушчатый ополченец, обладавший самой необузданной фантазией, объявил, что Швейк стрелял в своего ротного командира и его нынче повели на Мотольский плац на расстрел.
Глава X. ШВЕЙК В ДЕНЩИКАХ У ФЕЛЬДКУРАТА
I
Швейковская одиссея снова развертывается под почетным эскортом двух солдат, вооруженных винтовками с примкнутыми штыками. Они должны были доставить его к фельдкурату. Эти двое солдат взаимно дополняли друг друга: один был худой и долговязый, другой, наоборот, маленький и толстый; верзила прихрамывал на правую ногу, маленький -- на левую. Оба служили в тылу, так как до войны были вчистую освобождены от военной службы. Оба с серьезным видом топали по мостовой, изредка поглядывая на Швейка, который шагал между ними и по временам отдавал честь. Его штатское платье исчезло в цейхгаузе гарнизонной тюрьмы вместе с военной фуражкой, в которой он явился на призыв, и ему выдали старый мундир, ранее принадлежавший, очевидно, какому-то пузатому здоровяку, ростом на голову выше Швейка. В его штаны влезло бы еще три Швейка. Бесконечные складки, от ног и чуть ли не до шеи,-- а штаны доходили до самой шеи,-- поневоле привлекали внимание зевак. Громадная грязная и засаленная гимнастерка с заплатами на локтях болталась на Швейке, как кафтан на огородном пугале. Штаны висели, как у клоуна в цирке. Форменная фуражка, которую ему тоже подменили в гарнизонной тюрьме, сползала на уши.
На усмешки зевак Швейк отвечал мягкой улыбкой и ласковым, теплым взглядом своих добрых глаз.
Так подвигались они к Карлину, где жил фельдкурат. Первым заговорил со Швейком маленький толстяк. В этот момент они проходили по Малой Стране под галереей.
-- Откуда будешь?
-- Из Праги.
-- Не удерешь от нас?
В разговор вмешался верзила. Поразительное явление: если маленькие толстяки по большей части бывают добродушными оптимистами, то люди худые и долговязые, наоборот, в большинстве случаев скептики. Следуя этому закону, верзила возразил маленькому:
-- Кабы мог, удрал бы!
-- А на кой ему удирать?-- отозвался маленький толстяк.-- Он и так на воле, не в гарнизонной тюрьме. Вот пакет у меня.
-- А что там, в этом пакете? -- спросил верзила.
-- Не знаю.
-- Видишь, не знаешь, а говоришь...
Карлов мост они миновали в полном молчании. Но на Карловой улице маленький толстяк опять заговорил со Швейком:
-- Ты не знаешь, зачем мы ведем тебя к фельдкурату?
-- На исповедь,-- небрежно ответил Швейк.-- Завтра меня повесят. Так всегда делается. Это, как говорится, для успокоения души.
-- А за что тебя будут... того? -- осторожно спросил верзила, между тем как толстяк с соболезнованием посмотрел на Швейка.
Оба конвоира были ремесленники из деревни, отцы семейств.
-- Не знаю,-- ответил Швейк, добродушно улыбаясь.-- Я ничего не знаю. Видно, судьба.
-- Стало быть, ты родился под несчастливой звездой,-- тоном знатока с сочувствием заметил маленький.-- У нас в селе Ясенной, около Йозефова, еще во время прусской войны тоже вот так повесили одного. Пришли за ним, ничего не сказали и в Йозефе повесили.
-- Я думаю,-- скептически заметил долговязый,-- что так, ни за что ни про что, человека не вешают. Должна быть какая-нибудь причина. Такие вещи просто так не делаются.
-- В мирное время,-- заметил Швейк,-- может, оно и так, а во время войны один человек во внимание не принимается. Он должен пасть на поле брани или быть повешен дома! Что в лоб, что по лбу.
-- Послушай, а ты не политический? -- спросил верзила. По тону его было заметно, что он начинает сочувствовать Швейку.
-- Политический, даже очень,-- улыбнулся Швейк.
-- Может, ты национальный социалист?
Но тут уж маленький, в свою очередь, стал осторожным и вмешался в разговор.
-- Нам-то что,-- сказал он.-- Смотри-ка, кругом пропасть народу, и все на нас глазеют. Если бы мы могли где-нибудь в воротах снять штыки, чтобы это... не так бросалось в глаза. Ты не удерешь? А то, знаешь, нам влетит. Верно, Тоник? -- обратился он к верзиле.
Тот тихо отозвался:
-- Штыки-то мы могли бы снять. Все-таки это наш человек.-- Он перестал быть скептиком, и душа его наполнилась состраданием к Швейку.
Они вместе высмотрели подходящее место за воротами, сняли там штыки, и толстяк разрешил Швейку пойти рядом.
-- Небось курить хочется? Да? -- спросил он.-- Кто знает...
Он хотел сказать: "Кто знает, дадут ли тебе закурить, перед тем как повесят",-- но не докончил фразы, поняв, что это было бы бестактно.
Все закурили, и конвоиры стали рассказывать Швейку о своих семьях, живущих в районе Краловеградца, о женах, о детях, о клочке землицы, о единственной корове...
-- Пить хочется,-- заметил Швейк.
Долговязый и маленький переглянулись.
-- По одной кружке и мы бы пропустили,-- сказал маленький, почувствовав, что верзила тоже согласен,-- но там, где бы на нас не очень глазели.
-- Идемте в "Куклик",-- предложил Швейк,-- ружья вы оставите там на кухне. Хозяин в "Куклике" -- Серабона, сокол, его нечего бояться. Там играют на скрипке и на гармонике, бывают уличные девки и другие приличные люди, которых не пускают в "репрезентяк".
Верзила и толстяк снова переглянулись, и верзила решил:
-- Ну что ж, зайдем, до Карлина еще далеко.
По дороге Швейк рассказывал разные анекдоты, и они в чудесном настроении пришли в "Куклик" и поступили так, как советовал Швейк. Ружья спрятали на кухне и пошли в общий зал, где скрипка с гармошкой наполняли все помещение звуками излюбленной песни "На Панкраце, на холме, есть чудесная аллея".
Какая-то барышня сидела на коленях у юноши потасканного вида, с безукоризненным пробором, и пела сиплым голосом:
Обзавелся я девчонкой,
А гуляет с ней другой.
За одним столом спал пьяный сардинщик. Время от времени он просыпался, ударял кулаком по столу, бормотал: "Не выйдет!" -- и снова засыпал. За бильярдом под зеркалом сидели три девицы и хором кричали железнодорожному кондуктору:
-- Молодой человек, угостите нас вермутом!
Неподалеку от музыкантов двое спорили о какой-то Марженке, которую вчера во время облавы "сцапал" патруль. Один утверждал, что видел это собственными глазами, другой же уверял, будто вчера она с одним солдатом пошла спать в гостиницу "Вальшум".
У самых дверей, в компании штатских, сидел солдат и рассказывал о том, как его ранили в Сербии. Одна рука у него была на перевязи, а карманы набиты сигаретами, полученными от собеседников. Он то и дело повторял, что больше уже не может пить, а один из компании, плешивый старикашка, без устали его угощал.
-- Да выпейте уж, солдатик! Кто знает, свидимся ли когда еще? Велеть, чтоб вам сыграли? Попросить "Сиротку"?
Это была любимая песня лысого старика. И действительно, минуту спустя скрипка с гармошкой завыли "Сиротку". У старика выступили слезы на глазах, и он затянул дребезжащим голосом:
Чуть понятливее стала,
Все о маме вопрошала,
Все о маме вопрошала.
Из-за другого стола послышалось:
-- Хватит! Ну их к черту! Катитесь вы с вашей "Сироткой"!
И, прибегнув к последнему средству убеждения, вражеский стол грянул:
Разлука, ах, разлука --
Для сердца злая мука.
-- Франта,-- позвали они раненого солдата, когда, заглушив "Сиротку", допели "Разлуку" до конца.-- Франта, брось их, иди садись к нам! Плюнь на них и гони сюда сигареты. Брось забавлять этих чудаков!
Швейк и его конвоиры с интересом наблюдали за всем происходящим. Швейк,-- он часто сиживал тут еще до войны,-- пустился в воспоминания о том, как здесь, бывало, внезапно появлялся с облавой полицейский комиссар Драшнер и как его боялись проститутки, которые сложили про него песенку. Раз они даже запели ее хором:
Как от Драшнера от пана
Паника поднялась.
Лишь одна Марженка спьяна
Его не боялась...
В этот момент вошел Драшнер со своей свитой, грозный и неумолимый. Последовавшая затем сцена напоминала охоту на куропаток: полицейские согнали всех в кучу. Швейк тоже очутился в этой куче и, на свою беду, когда комиссар Драшкер потребовал у него удостоверение личности, спроси